Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поднялся в номер. Распахнул окно и лег на кровать.
Потолок был хорошо оштукатурен – ни одной трещинки, ни одной грязной точки. Его стерильность начинала раздражать меня, и я повернулся на бок.
Надо было успокоиться, представить себе что-нибудь хорошее из недавней свободной жизни, но перед глазами – хоть закрывай их, хоть нет – за красным пластмассовым столиком спиной ко мне сидел мужчина в шортах и что-то писал.
Я пытался думать о чем-нибудь другом, но внезапно понял, что я не думаю о нем, он просто застрял в моей зрительной памяти, как иногда на киноэкране застывают какие-нибудь кадры и их дергает то вверх, то вниз, пока не порвется пленка и хвостик ее не мелькнет, оставив экран белым. Я мог думать о чем угодно, но этот мужчина все равно сидел ко мне спиной и что-то писал. Хотя бы увидеть его лицо! Посмотреть, что он там пишет.
Опять со мною было что-то не в порядке. Зародившееся внутри возбуждение росло, будто я только что выпил пять чашек крепкого кофе. Я крутился с одного бока на другой, пытался лежать на животе – думал, что, уткнувшись в подушку, я смогу успокоиться, может быть даже задремать. Но тут же новая волна раздражения подкатывала к горлу, и уже на кончике языка ощущал я реальную горечь, а вместе с ней охватывала меня и другая горечь, близкая к отчаянию, горечь от потери друзей, от того, что и сам я уже был, кажется, окончательно потерян, горечь оттого, что и свобода моя, и любовь, а если даже и не любовь, то уж точно – искренняя влюбленность, оказались столь кратковременными и ненадежными. Все ушло, осталось за календарной чертой вчерашнего дня. И только я, оставив все это в прошлом, чудом перекочевал в день сегодняшний, избежав пули. Банальная мысль пришла мне в голову: а не лучше ли было геройски погибнуть, или даже не геройски, а просто «по-человечески»? Стать невинной жертвой и лежать на чьей-нибудь совести красным пятном до конца его дней? И странно, что не возмутился я этой мысли, не сказал себе: «Чушь»! А снова повернулся, лег на спину, покосился на окно в ожидании вечера. Но на улице было светло и солнечно.
А он все сидел за этим красным столом и писал что-то. Я видел, как рука его плавно передвигалась от начала строчки до ее конца, а потом к началу новой строчки. Кто он такой? Писатель? Может быть… Сколько писателей творили под южным солнцем, наслаждаясь горами, морским бризом, загорелыми красавицами. Может, и этот один из них? Новый Хемингуэй? Чехов?..
Я уже чувствовал дрожь от накопившегося во мне раздражения. Сел на кровати, снова лег, снова уставился в потолок. А вечер никак не наступал.
Я почему-то был твердо уверен, что низко опустившиеся звезды на ночном небе подействуют на меня успокаивающе. Наверное, потому, что имел привычку легко засыпать в любой темноте, даже если это было в три часа дня и просто окна были хорошо зашторены.
Но все еще было светло, и свет этот резал глаза.
Я опять уткнул лицо в подушку.
Я хотел спать, но мое тело было настолько наэлектризовано нервной энергией, что, возьми я в руку обычную лампочку, она бы наверняка зажглась.
Я уже жалел о своей поездке на авеню Цесаря и, конечно, о последующем карабкании вверх по тропинке. В своем нынешнем состоянии я был сам виноват.
А он потянул со стопки бумаги еще один листок, отложив исписанную страницу в тоненькую стопку слева от себя. И снова писал, чуть наклонившись вперед, чуть нависая над бумагой. И вдруг в комнате, дверь и окна которой выходили на террасу, зажгли свет и сразу стало желтее. Именно желтый свет залил террасу, и небо над ней сразу стало красивее, глубже и ближе.
Я лежал и уже не пытался убрать эту картину с моих глаз. Я был утомлен и беспомощен: мое ужасное состояние побеждало меня. Но я все-таки лежал, уткнув лицо в подушку и, сцепив зубы, молча наблюдал за спиной пишущего человека.
Кажется, это длилось вечность. Но в конце этой вечности я расслабился и почувствовал, что приближается сон. Нервы как бы успокоились, и я терпеливо ждал тепла, которое свяжет мое тело и мое сознание в один узел. Но тепло не приходило. Длилось состояние ожидания тепла. Было оно несомненно приятней предыдущего состояния.
Но он все еще писал, и стопка бумаги слева от него росла, в то время как вторая стопка, та, что была справа, уменьшалась.
Первый раз в своей жизни я чувствовал приближение умопомешательства. Первый раз я не мог ничего себе приказать, и, естественно, ничего не мог делать. Я только лежал и ждал. И то, чего я дождался, меня еще больше удручило.
Я не ориентировался во времени и заметил только, что у мужчины, сидевшего ко мне спиной, в этот момент закончились в ручке чернила и он, встав из-за красного стола, ушел с террасы.
Он ушел, а я услышал вдруг снизу, с улицы этого города, какой-то до боли знакомый звук. Даже не один звук, а целое собрание звуков, которое создает как бы атмосферу места. Основным звуком в этом собрании был топот нескольких десятков пар походных ботинок. Но остальные составные повергли меня сначала в панику, а потом просто в ужас.
Это была песня. Если быть точнее – походный марш. Этой песне было уже много лет, родилась она в 1967 году, и с тех пор я ее ненавидел, и когда я думал о ней, то также ненавидел и себя. Потому, что это была моя первая и единственная песня. Потому, что она так понравилась моим братьям по оружию, что они пели ее всякий раз, когда находились в строю.
Я помнил очень хорошо свою неудачную попытку написать слова и музыку гимна. Это была мука, и если бы не русская детская песенка, мне бы не избежать позора. В отличие от гимна, ту песню я написал за полчаса, и мне не пришлось думать над ней ни минутой больше. Слова сами просились на бумагу, ритм был известен, мелодия сама родилась из интонаций, с которыми я читал сам себе эту песню первый раз, сразу после ее написания.
И вот теперь, столько лет спустя, она звучала здесь, под окном моего номера. Патрульная рота – теперь я уже знал, что это были американцы – маршировала на ужин.
А песня звала в бой, срывала с плеча карабин, предупреждала о низкорослых стрелках, прячущихся в рисовых чеках.
Холодный пот залил лоб и я вытер его о наволочку.
А рота орала так громко, словно маршировала на месте.
И некоторые слова в песне уже звучали по-другому, видно, были кем-то изменены. Наверное, каждая рота поет эту песню по-своему.
Я молил Бога, чтобы наступила тишина. И она наступила через несколько минут, но в моих ушах эта песня звучала до утра. Я так и не заснул, пребывая в каком-то полуобморочном состоянии. Иногда мне казалось, что губы мои нашептывают слова из этой песни.
Утро я встретил с облегчением и головной болью. С трудом встал с кровати.
Умываясь, посмотрел в зеркало, и стало мне себя жалко. Таким я, кажется, еще никогда не был.
Есть не хотелось. Ничего не хотелось, но надо было идти в гараж и ехать куда-то за почтой.
Шатаясь, я вышел на улицу. Надеялся, что свежий утренний воздух взбодрит меня.