litbaza книги онлайнСовременная прозаСокрытые лица - Сальвадор Дали

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 ... 96
Перейти на страницу:

– Ну вот! То, что надо, – сказал Баба, когда они присели. – Резкий ледяной ветер – идеально, чтобы вы подхватили себе плеврит, а вот, к тому же, и листья! Много листьев! С вон той стеной в плюще тут скорее Оксфорд, чем Париж. Нравится вам атмосфера? – Говоря все это, Баба оторвал длинную плеть плюща и обвил ею дрожащие плечи Бетки, сидевшей на скрипучем скелете белого железного стула, уложив кулаки в самую середку мраморного столика. Баба свернул из еще одной плети венок и осторожно возложил его Бетке на голову, приговаривая: – А вот и идеальная прерафаэлитская корона – украсить ваши печали! – Он неверно произнес «прерафаэлитская» и рассмеялся. Бетка сбросила корону жалким жестом сжатого кулачка. – Я-то потерплю, я хорошо одет, – сказал Баба, усаживаясь и поднимая воротник пальто, – и, уверяю вас, – добавил он, – завтра уеду в Испанию без простуды… ну, может, подхвачу немного вашей весенней лихорадки, но для этого придется слегка царапнуть себя под дождем. Я столь же уязвим, сколь и вы!

– Ты разочарован, что я сегодня вечером в эдаком состоянии; ты меня осуждаешь, эх, – сказала Бетка обреченно.

– Разожмите кулак, – потребовал Баба, – что вы там стиснули? Не напрягайтесь вы так все время!

Бетка медленно раскрыла полную влажных вишневых косточек ладонь – они липли друг к другу; она уж и не помнила, как долго держит их.

– Гадко, верно? Тебе не противно? Я знаю, я похожа на сумасшедшую…

– А в другой руке? Что там? Разожмите другую!

– Нет! – сказала Бетка, стискивая кулак туже. – Эту не покажу!

Баба, не настаивая, принялся вытирать Бетке ладонь своим носовым платком.

– Вот – чисто! – сказал он, словно вооружаясь терпением.

Бетка положила руку Бабе на колено и ощутила углы костей, образующих его, маленьких и острых, сквозь тончайшую материю его брюк. И вот уж они, рука в руке, смотрели друг на друга в молчании, и Бетка впервые осознала в этой ласке беспредельные запасы нежности. Опустошенная и смятенная, вечно выхватывающая у жизни, снедаемой тревогами, уродливые лохмотья наслаждения, она вынуждена была прочувствовать пустоту вечности, разверзшейся пред ней, чтобы пережить наконец таинство страсти двух рук, сжимающих друг друга, и нагое тело каждого сустава каждого пальца неспешно меняло позу сотни раз, неустанно сплетаясь в бесконечных комбинациях, умащенное слезами, не ослабляя объятий ни на единый миг.

– Скажи мне, – повторила Бетка, – скажи мне, что осуждаешь меня… Но ты обещал мне все, ты позволил мне выбрать условия нашей встречи. Поклянись, что до рассвета не оставишь меня!

Баба, только что глянувший на часы башни Сен-Мишель, ответил:

– Останусь с тобой до половины восьмого. Мой поезд в Испанию уходит в восемь, и если б ты послушалась, я бы уговорил тебя уехать со мной в Барселону. Я мог бы сделать тебя маленькой рыжей королевой. Ты бы подождала меня в Сербере ровно столько, сколько мне понадобится, чтобы съездить в Барселону и сделать тебе паспорт, побудешь у моих друзей, они о тебе позаботятся, как о собственной дочери – солнце, красное вино, крошечные маслины…

Официант принес еще два виски с водой «Перье».

– Ты сказал «да», но не поклялся, что останешься со мной, – сказала Бетка, не обращая никакого внимания на планы Бабы, на его соблазняющий тон. – Я знаю, ты обманываешь, как и все остальные.

– Клянусь тебе! Останусь с тобой до рассвета! Но не жди от меня утешений, – резко заключил Баба, потягивая виски. А затем продолжил напористо, останавливаясь перед каждой фразой, словно давая страсти, что начала распалять их, время остыть: – Жалость – не мой конек. Раньше, на войне, в самую жаркую часть лета, шестьдесят градусов Цельсия, я получил в распоряжение новенький rata , очень уродливый, но проворный. Только что уничтожили деревню, бомбили Малагу. Около сотни женщин выбежали на аэродром и окружили наш самолет. Вокруг них роились мухи, женщины несли на руках четверых или пятерых убитых детей, завернутых в черные пальто. В их коллективной истерике от самолета их было не отлепить. Они показывали свою жуткую ношу, с враждебной настойчивостью совали ее нам: воздевали куски тел в запекшейся крови. «Mira! Mira! Mira!» – кричали они хором, наперебой выбирая самые ужасные экспонаты, будто бы этим лучше удастся призвать возмездие за их покойников. Нам необходимо было срочно вылетать, мы не могли терять время. Мой второй пилот дважды спрыгивал на землю, чтобы разогнать их, и не мог теперь забраться обратно. Из пустыни задувал скверный ветер, он уже поднимал пыль на равнине, потряхивал далекие оливы. Я проорал трижды: «Разойдись! Разойдись! Разойдись!» Ничего нельзя было сделать. Бедные женщины все сильнее цеплялись за самолет… как тонущие! И тогда я завел мотор, и пропеллер моего rata положил конец истерике… и всему остальному! Никогда, никогда не чувствовал я себя настолько правым перед лицом врага, как в тот день. И с тех пор я стал тем неопределимым существом, кое именуют героем, – договорил Баба спокойно, допивая виски.

Затем он продолжил с прежней невозмутимостью:

– В героизме нет никакого бесстрашия. Никогда не думаешь, что идешь на смерть. Берешься крепко за автомат, и от его рывков блохи страха словно бы спрыгивают с тебя… Я так скучаю по своему rata! Туман Парижа отвращает меня даже больше, чем лондонский… он тоньше… Здесь люди говорят обо всем слишком много и слишком хорошо. Становишься чудовищно умным, и все путается – уродливое кажется красивым, преступники – святыми или больными, больные – гениями, все двоится, все двусмысленно! В нещадном свете Испании все иначе. Внутри моего rata все опять становится неумолимо однозначным; так же, должно быть, и с другими, ибо отвага равна с обеих сторон – какая разница? Главное – чувствовать, как вновь становишься каплей белка, инстинктивной, уязвимой жизнью внутри слюдяной оболочки, в небе! Вместо думанья мозг функционирует, систола и диастола сердца, химическое сгорание твоих жидкостей питают крылья твоего самолета – ну, не в буквальном смысле! Подлинно чувствуешь себя собой, от самых потрохов до кончиков ногтей, глазами и внутренностями своего самолета, и тогда нет уж никакого Парижа, никакого сюрреализма, никакой тоски, слышишь? Все страхи, все раскаяния, все теории и лень, все противоречия мысли и все неудовлетворенности, накопленные сомнениями, исчезают, уступают место яростному потоку единой, исключительной определенности, неумолчному треску огненного снопа твоего пулемета.

Бетка его не слушала, но непроизвольное возбуждение Бабы показалось ей слегка отталкивающим. Сколько иллюзий! «Вероника была холоднее его», – подумала Бетка, наблюдая за ним. А потом спросила:

– Знаешь Веронику Стивенз?.. Хоть по фотографиям?

Баба впервые глянул на Бетку с любопытством: она не обращала на него внимания; она думала о чем-то другом.

– Кто эта Вероника? И почему ты спрашиваешь? – Он был заинтригован.

– Она похожа на тебя… О, если б ты ее знал! Она бы понравилась тебе больше меня…

На самом деле сходство с Вероникой внезапно показалось ей столь разительным, что она уже не могла найти, в чем состояло различие, но тут вспомнила Вероникино замечание, произведшее на нее столь сильное впечатление за тем ужином в «Серебряной башне»: «Я себе не нравлюсь, но хотела бы найти кого-то в точности как я, чтоб обожать его». Это созданье – Баба, она не сомневалась и теперь не могла не воображать их вместе. И не важно, в каком контексте она пробовала их представлять себе, хоть среди сотен смутных, полустертых существ ее воспоминаний или в толпе, виденной ею совсем недавно, что заполняла гостиную Соланж де Кледа несколькими днями ранее, две призрачных светловолосых фигуры Вероники и Бабы выделялись из всех остальных с той же печальной неподвижностью, что и персонажи знаменитой «Ангелус», написанной Милле. Можно было сказать, что и вокруг Вероники и Бабы могли быть только тишина и уединение, исчезающие за пустынной горизонтальной линией полей.

1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 ... 96
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?