Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ганди, еще не оправившийся после болезни (на собраниях его едва было слышно), начал колесить по стране, опираясь на своих помощников и сторонников. Он находился в Мадрасе, размышляя о возможном способе гражданского неповиновения, когда билль Роулетта официально вступил в силу. «В ту ночь я долго думал над этим вопросом, пока наконец не заснул. Утром я проснулся раньше обычного. Я все еще пребывал в сумеречном состоянии полубодрствования-полусна, когда меня внезапно осенила идея — это было как сон»[150]. Утром он рассказал хозяину дома, где жил, что во сне ему пришла мысль призвать всю страну к харталу (забастовке). Прекращение всякой деятельности, пост и молитва в знак протеста против ненавистного закона. «Борьба наша — священна, и я считаю, что нужно начать борьбу с акта самоочищения». Хартал в знак траура или протеста не был для Индии чем-то новым, зато превратить его в день национальной забастовки было гениальным ходом.
Эта неподготовленная затея была рискованным делом, однако обет «затронул религиозное сознание целого народа», и страна провела хартал, как один человек. Для Ганди это стало божественным откровением. «Кто может сказать, как всё это произошло? Вся Индия от края до края, все города и села — все провели в назначенный день полный хартал. Это было великолепное зрелище!» В Дели его провели 30 марта, в Бомбее — 6 апреля (дату изменили). Индусы и мусульмане в одном священном союзе. Правительство не могло этого стерпеть. В Дели «полиция преградила путь процессии хартала, направлявшейся к железнодорожной станции, и открыла по ней огонь. Были раненые и убитые. По Дели прокатилась волна репрессий»[151].
Человек, которого отныне официально называли Махатмой, участвовал в демонстрации в Бомбее. Задолго до восхода солнца толпа собралась на пляже в Чоупати. Ганди пришел одним из первых, сел на скамью, рядом с ним — около сотни сатьяграхов. Каждый вновь прибывший совершал очистительное омовение, а потом садился рядом с ним. «Толпа все прибывала и прибывала и превратилась в огромную людскую массу». Тогда Ганди по-простому обратился ко всем, напомнил о недавних событиях в Дели, объяснил, что такое сатьяграха (ошибка, допущенная в Дели, заключалась в том, что люди отказались разойтись, оказывали сопротивление при аресте, тогда как именно это и было искомой целью), сказал также, что нужно привыкнуть к дисциплине и самоконтролю, которые необходимы для акции коллективного неповиновения. Он побуждал их к повиновению, чтобы лучше не повиноваться вместе, и толпа спокойно разошлась, однако чуть не задушила Махатму в любовном порыве — это было уже не в первый раз.
Вечером началась задуманная акция гражданского неповиновения: на углах улиц продавали запрещенные книги, в частности, переложение книги Рёскина «Последнему, что и первому», сделанная Ганди на гуджарати, и его манифест «Хинд сварадж». Нарушая закон о печати, издавали газету «Сатьяграха», которой руководил тоже Ганди. Все книги были распроданы, несмотря на угрозу тюрьмы: «Но на тот момент тюрьма их больше не пугала».
8 апреля Ганди выехал в Дели. Он понял, что хотя он может контролировать невероятно разросшуюся толпу его сторонников, движению грозят маргинальные группы радикалов и репрессивные меры властей, впадавших в панику от неуправляемого порыва широких масс. Не доезжая Дели, он был арестован. Он лучше любого другого мог бы поддержать порядок, но власти, перепуганные народными волнениями, поддались страху и отправили его в Бомбей. Ганди, с юмором рассказывающий о череде этих событий в автобиографии, конечно, был рад: заключение в тюрьму (он отказался вернуться в Бомбей добровольно) покажет, кто истинный злодей, а ему, наслаждавшемуся в эти недели «безграничной любовью», не сделает ничего плохого, ибо дух его светел. Он не знал, что весть о его аресте привела народ в неистовство. Тут и там вспыхивали стычки. Едва он прибыл в Бомбей, как толпа при виде его пришла в неописуемую радость. Окружавшая его процессия вскоре наткнулась на полицейское заграждение. Как и в Дели, полиция пошла в атаку. «Вскоре ряды процессии смешались, возник полнейший беспорядок. Народ обратился в бегство. Некоторые были сбиты с ног и раздавлены, другие сильно изувечены. Выбраться из бурлящего скопления человеческих тел было невозможно. Уланы, не глядя, пробивались через толпу. Не думаю, чтобы они отдавали себе отчет в своих действиях. Зрелище было страшное. Пешие и конные смешались в диком беспорядке»[152].
В Ахмадабаде тоже вспыхнули беспорядки — вопреки всем прогнозам Ганди, поручившегося за этот город. «Уверяю вас, что вам не удастся удержать народ под своим контролем, — заявил Ганди полицейский комиссар Гриффит. — Он очень быстро усвоит вашу проповедь неповиновения законам, но не поймет необходимости сохранять спокойствие. Лично я не сомневаюсь в ваших намерениях, но народ вас не поймет. Он будет следовать своим инстинктам. — В этом я не согласен с вами, — сказал я. — Наш народ по природе противник насилия, он миролюбив». Однако в Ахмадабаде был убит правительственный чиновник, население предавалось насилию, погибли полсотни человек (по большей части индийцы). Ганди попросил разрешения провести собрание в своем ашраме Сабармати. Ему было тяжело при мысли о том, что рабочие, которых он воспитал и от которых ждал большего, участвовали в насилии, он чувствовал в этом и свою вину. Взяв вину на себя, он подверг себя трехдневному посту и решил «временно» приостановить сатьяграху 18 апреля. Он сознавал, что подготовка к сатьяграхе была еще недостаточной, что он обратился к народу с призывом к гражданскому неповиновению прежде, чем тот был готов на него откликнуться, а главное, что ему нужно более надежное окружение. «Если даже те, среди которых я работал и которых считал вполне подготовленными к ненасилию и самопожертвованию, не могли воздержаться от насилия, то ясно, что сатьяграха невозможна». Он допустил ошибку — «огромную, как Гималаи» (этому выражению суждено было стать крылатым). «Мое признание навлекло на меня немало насмешек. Но я никогда не сожалел о своем признании, ибо всегда считал, что только тот, кто рассматривает свои собственные ошибки через увеличительное стекло, а ошибки других через уменьшительное, — способен постичь относительное значение того и другого»[153].
Открывать другим самые тайные поступки, свои неудачи и постыдные дела, не таить от них своих сомнений — не из эксгибиционизма, а ради истины, и потому что только так, обнажаясь, раскрываясь совершенно, он мог по-настоящему быть близок к ним и находиться в ладу с самим собой. Так, он исповедался в феврале 1936 года в интервью газете «Хариджан»[154], когда ему было 66 лет и, принужденный к отдыху, он был смущен желанием: «Я не могу припомнить ни одного примера за 36 лет неослабных усилий подобного волнения ума… Я был отвратителен сам себе». И ожидаемый вывод: «Признание в этом несчастном опыте принесло мне величайшее облегчение»[155].