Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под Новый год погода выдалась раздражающе неустойчивой, от ее колебаний у Луциана перехватывало дыхание – но через несколько дней грянули холода. Улицы пригорода стали похожи на осажденную крепость, повсюду сгущалось предвещавшее мороз оцепенелое молчание, повисший над землей туман казался плотным белым дымом. Ночь за ночью нарастал мороз, и люди с неохотой покидали дома, так что даже большие улицы казались опустевшими и заброшенными, как если бы их обитатели забились в норы и впали в зимнюю спячку. В эти морозные дни вдохновение покинуло Луциана. Ход его мыслей нарушился, и хотя он изо всех сил продолжал писать, подбадривая себя, из-под его пера выходили абсолютно беспомощные страницы, и он уже боялся наутро их перечитывать. Луциан стискивал зубы и продолжал работу, но сердце его обморочно замирало, словно он терял опору под ногами, – и наконец рука Луциана остановилась. Без покрова, без всяких прикрас ему открылось то, что он написал. То была жалкая пачкотня, нелепая возня со словами, куда менее удачная, чем при первой пробе пера. Луциан избавился от словесных повторов, постоянно пополнял свой запас слов и рылся в памяти в поисках чего-нибудь свеженького, словно профессиональный журналист, набивший себе руку на передовицах. Непереносима была совершившаяся с ним трагедия: вся его долгая и терпеливая работа пошла насмарку. Он проделал титанический труд, достойный Мильтона, но при этом до сих пор пишет, как второразрядный бумагомарака. К несчастью, Луциан уже не мог отступить, ибо его продолжала сжигать яростная тоска по работе. Он был в отчаянии.
И тогда, прекрасно сознавая, что никто не придет ему на помощь, Луциан возжаждал помощи и сочувствия. Он знал, что никто не поспешит его утешить, и страстно мечтал найти утешителя. Единственный друг Луциана – отец – даже не понял, в чем заключалась беда сына. Для мистера Тейлора литература состояла из готовых, напечатанных на бумаге книг, а все труды и муки творца, все его слабости и падения казались отцу Луциана столь же непристойными и запретными, как муки роженицы. Старый священник с восхищением читал какого-нибудь очередного знаменитого Смита, но и слушать не захотел бы о том, что в жизни Смита бывали дни и годы, когда он корчился и извивался, словно раздавленный червь, когда он мечтал о смерти или безумии, которые позволили бы ему уйти от отчаяния, избавиться от своей неутолимой боли. А больше у Луциана никого не было. Порой он натыкался в газетах на имена прославленных литераторов, услаждавших досуг принца Уэльского, обедавших у лорд-мэра и дружески принимаемых в среде преуспевающих банкиров. К сожалению, Луциан не знал ни одного из этих господ, да и вряд ли они могли бы ему помочь. В глубине души он был уверен, что никакая помощь, никакое утешение извне в принципе невозможны для него: беда и отчаяние крылись в нем самом, и, следовательно, только он сам и мог помочь себе. Луциан утешал себя тем, что невыносимые муки – сами по себе доказательство его призвания и отсутствие в нем стремления к карьере борзописца, выдающего по два романа в год. Но, с другой стороны, как он мечтал о легкости пера, неистощимости выдумки, свободе, которые так презирал в других!
Луциан бросился на улицу – прочь от жуткого зрелища чистого листа бумаги и праздного пера. Он вышел на опустевшие промерзшие улицы, надеясь остудить пылавшее в груди пламя, но его боль не знала утоления. Быстро шагал он вдоль угрюмой линии железной дороги, и встречные люди, весело торопившиеся к друзьям и их доброму сочувствию, в испуге отшатывались от него. Луциану казалось, что пламя муки и страсти вырывается у него из груди и что он окружен серным облаком, по которому прохожие распознавали пожирающий его огонь и черную пустоту. Он сознавал, что своими галлюцинациями обязан отчаянию и что выныривавшие перед ним из тумана хорошо одетые люди в теплых шапках на самом деле просто ежились от холода и спешили поскорее уйти с мороза; и все же вопреки здравому смыслу он был убежден, что на их лицах – ужас, отвращение, брезгливость, какие мы испытываем при виде ядовитого гада, окровавленного и мерзкого, наполовину раздавленного и пытающегося уползти с глаз людских, но все еще опасного. Луциан нарочно выбирал самые укромные закоулки и сторонился людей, но, добравшись до окраины города и поняв, что проступившая из тумана заиндевелая тень – всего лишь заброшенное, пустынное поле, он вдруг страстно захотел услышать шум и бормотание городской жизни и повернул назад, к освещенным газовыми фонарями улицам, где на замерзших мостовых плясали отблески таких домашних огней. При виде освещенных окон Луциан подумал о сочувствии и любви, которые каждого ждут дома, и тоска вонзилась в него еще глубже. Он озяб, устал и изнемог. Он знал, что сам захлопнул дверь, отгородившую его от простых земных радостей и домашнего покоя. Если бы люди вышли на улицу и позвали его разделить с ними тепло и уют домашнего очага, он все равно бы не согласился – такая между ними пропасть. Луциан впервые осознал, что навсегда и безвозвратно утратил связь с людьми. Стараясь забыть лесные шорохи и пение фавнов и решившись прислушаться к бормотанию лондонских улиц, уйдя от черно-прозрачных лесных озер в янтарный сумрак Лондона, Луциан полагал, что отказывается от своей прежней жизни и избавляется от чар. На самом же деле он перестал принимать один наркотик ради другого. Он уже не мог стать обычным человеком. Быть может, в жилах Луциана и впрямь текла кровь эльфов, превратившая его в странника и чужака на земле?
Не так-то легко оказалось приучить себя к вечному одиночеству. Различными уловками и обещаниями легкой работы он заманивал себя к письменному столу и уже не пытался ничего выдумывать. Обратившись к запискам и наброскам в старых блокнотах, Луциан пытался хотя бы развить уже существующий план. Но все было безнадежно – безнадежно, сколько ни пробуй. Он перечитал свои записи в поисках хоть какого-то намека, способного вновь разжечь угасший огонь и оживить чистое пламя вдохновения, но лишь вновь убедился в своей неудаче. В строках, некогда записанных дрожащей от восторга рукой, он не увидел ни красок, ни внутреннего света. Луциан еще мог припомнить, как прекрасны были они в тот миг, когда он торопился их записать, но, едва оказавшись на бумаге, они выцвели и утратили смысл. Бывало, что он впопыхах набрасывал несколько слов, суливших многие часы восторга и счастья, но потом понимал, что и слова обыденны, и замысел глуп, скучен и вторичен. Наконец он наткнулся на весьма многообещающий план и готов был положить все силы на его осуществление, но первый же абзац, который ему удалось из себя выжать, привел его в ужас: то было сочинение бездарного школьника. Луциан разорвал лист, запер свой стол на ключ, и в его сердце вновь сгустилось тяжелое, как свинец, отчаяние. Весь день он пролежал в постели, куря трубку за трубкой, в надежде одурманить себя и приглушить боль. Воздух в комнате посерел, пропитавшись табачным дымом. Стало по-настоящему холодно, и Луциан надел пальто, а, кроме того, еще закутался в одеяло. Когда наступила ночь и за окном стемнело, он наконец заснул.
Все же иногда Луциан возвращался к своей работе, но от этого его отчаяние лишь усиливалось. Он видел, как постепенно к нему подбирается безумие, и понимал, что единственное его спасение в том, чтобы целыми днями бродить по городу, доводя себя до полного изнеможения, а потом, падая от усталости, приходить домой и засыпать, едва коснувшись головой подушки. По утрам он замирал в оцепенении и старался гнать из головы любые мысли. В такие часы Луциан рассматривал узор обоев, развлекался чтением объявлений или наблюдал за особым оттенком серого света, проникавшим в комнату вместе с туманом и приглушенными звуками улицы. Луциан пытался мысленно восстановить рисунок истрепанного ковра и размышлял о жизни японского мастера, сотворившего его бюро. Он в деталях представлял себе мысли, владевшие художником, когда тот подбирал радугу перламутра и создавал легкую стаю сияющих птиц, мощными взмахами крыльев поднимавшихся с дерева, выписывал червонного золота драконов и фантастические дома посреди персиковых садов. Но ближе к полудню к Луциану возвращалась мучительная тоска. Хлопанье садовой калитки, звонок пробивавшегося сквозь туман велосипеда, стук упавшей на пол трубки или какой-нибудь другой неожиданный звук пробуждал его, и он вновь ощущал свое горе. Пора было выходить на прогулку – страдание непрестанно гнало его прочь из комнаты. Порой Луциан прихватывал с собой кусок хлеба, но чаще полагался на случай – в каком-нибудь кабачке всегда можно было получить стакан пива с бутербродом. Луциан по-прежнему избегал оживленных улиц и бродил по извилистым переулкам своего пригорода, растворяясь в плотном белесом тумане. Переулки по обе стороны были стиснуты железными решетками, деревья и ограды искрились от инея, и весь зимний пейзаж казался незнакомым и призрачным. Луциан кружил и кружил по лабиринту этих улочек, то проходя мимо обветшавших вилл – они вызывали у него ассоциации с домами погибшей Помпеи, – то выходя на окраину за которой открывался путь к спокойным белым кронам огромных вязов и щемяще одиноким полям, где туман растворялся в серой ночи. Луциан бродил по заброшенным дорожкам и вскоре окончательно уверился в утрате какой бы то ни было связи между ним и остальным человечеством. Он все больше приучал себя к безумной мысли о том, что эта чуждость проявляется и в его внешности, и часто со страхом и надеждой заглядывал в глаза прохожим, пытаясь понять, не изменяет ли ему разум и не превратился ли он на самом деле в пугающее и отталкивающее чудовище. Отчасти по своей собственной вине, отчасти из-за игры случая ему довелось пару раз наткнуться на страшное подтверждение своей причудливой фантазии. Однажды Луциан забрел на какую-то заброшенную дорогу и вышел в неухоженный и разоренный парк, посреди которого отчетливо выделялась ведущая к усадьбе дубовая аллея. Теперь аллея превратилась в проселочную дорогу, соединявшую отдаленные районы пригорода, и в тот зимний вечер она была черной, страшной и совершенно пустой, словно проходящая где-нибудь высоко в горах тропа. В начале зимы один вполне достойный джентльмен пробирался по этой дороге от автобусной остановки домой, где его ждали уютный огонь в камине и тревожно поглядывавшая на часы жена. Он неуверенно нащупывал свой путь в тумане. Дорога казалась ему очень длинной и опасной, и он тревожно высматривал фонарь, освещавший поворот к дому. Внезапно из тумана выскочили двое грабителей. Один схватил мужчину сзади, другой оглушил ударом тяжелой дубинки. Пока тот лежал без чувств, негодяи забрали у него кошелек, часы и вновь растворились в тумане. На следующее утро об этом происшествии узнали все обитатели пригорода. Жизнь несчастного торговца была под угрозой, и теперь женщины по утрам с мучительной тревогой провожали мужей на работу, не зная, вернутся ли те вечером. Ничего этого Луциан, конечно же, не знал и свернул на сумрачную тропу, нисколько не заботясь о том, где он находится и куда приведет эта дорога.