Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да молодец ты, о чем тут говорить. — Никон закурил. — Зажать крестцовое сплетение простыней — это, блин, вообще, военно-полевая хирургия. Молодец.
— Это не я молодец. — Бравик надел очки. — Это он молодец.
Через полчаса, когда стояли на лифтовой площадке, Худой хлопнул себя по лбу и сказал:
— Черт, совсем забыл…
— Что такое? — спросил Никон.
— Надо сохранить это в Генкином компе. — Худой приподнял сумку с лэптопом. — Вы идите, а я скину на Генкин комп.
Отъехала дверь грузового лифта, Худой пожал руки Бравику и Никону. Они зашли в лифт, Никон сказал:
— Давай, до завтра.
— До свидания, — сказал Бравик.
— Пока, мужики, — сказал Худой. — Завтра увидимся. — И добавил голосом Фрунзика Мкртчяна: — Я так думаю.
Он вернулся к квартире и позвонил в дверь.
— Забыл что-то? — открыв, спросил Гена.
— Нет. — Худой шагнул в прихожую. — Я не хотел при мужиках. Есть еще одна фотография.
* * *
Гена глухо сказал:
— Потом, конечно, им покажем… А пока мне надо поработать над мимикой.
— Это все ерунда, бред, этого быть не может, — сказал Худой. — Но я все-таки хотел сначала показать тебе одному.
Гена встал, взял из холодильника бутылку и налил в чайную чашку.
— Будешь? — спросил он.
— Я за рулем. Ты пей, пей… Я понимаю.
Гена сглотнул водку, взял из пепельницы сигарету, глубоко затянулся.
Худой сказал:
— Я вчера открыл этот файл, часов одиннадцать было. Тоже, вот как ты сейчас, пялился на монитор, как солдат на вошь. Потом включил телик, а там «Солярис» по второй программе. Я подумал: Вовины файлы — это как «Солярис». Они выковыривают из нашего подсознания всевозможные ужасы.
— Ну почему же ужасы… — Гена неестественно усмехнулся. — Тут, как видишь, никаких ужасов.
— Ну а что-нибудь в принципе похожее… могло быть? — запинаясь, спросил Худой. — Хоть как-то это может соотноситься с реальностью?
— Никак. Они познакомились только в ЗАГСе. До этого друг друга не знали. Он церемонно поцеловал ей руку и протянул цветы. Тюльпаны. Кстати, она всегда любила тюльпаны. Говорила: помесь розы с капустой… А ты говоришь, есть еще текст?
— Двадцать два килобайта.
— Как откроешь — пошли.
— Хорошо.
— Сразу же.
— Хорошо.
— Мужикам ничего не говори.
— Хорошо.
Снимок, что был на мониторе, сделали, видимо, случайно. Или, что еще вероятнее, снимок сделали без ведома людей, на нем изображенных. В кадре была часть каюты пассажирского теплохода. Снимали «Полароидом», с палубы, и две трети кадра занимала занавеска. В проеме между ней и рамой поместились маленькая настольная лампа на прикроватной тумбочке, открытая бутылка «Советского шампанского», пачка «Честерфилда» и дамская сумочка, криво повисшая на настенном радиорепродукторе. Еще в кадр попала низкая полутораспальная кровать без спинок, со сбившимися простынями и скомканным пледом. На кровати полулежал голый Гаривас. Ласково улыбаясь, он что-то говорил женщине, чья коротко стриженная растрепанная голова уместилась на его правом плече. Женщина забросила длинную ногу с педикюром на бедро Гариваса и левой рукой перебирала его волосы. Фотовспышка выхватила из полутьмы каюты хрупкую спину, складку под маленькой округлой ягодицей и узкое запястье. Тонкое веснушчатое, повернутое в профиль лицо женщины выглядело донельзя довольным и немного усталым.
— Ладно, я поеду. — Худой встал. — Как открою текст, так сразу тебе пошлю. А ты не рви сердце. Слышишь?
— «Солярис», говоришь? — Гена помял подбородок и хмыкнул. — Павлины, говоришь?
Гена проводил Худого до лифта, вернулся на кухню и опять выпил водки. Он сел за стол и, в который уже раз, стал смотреть на монитор, где его жена Марина лежала в постели с Гаривасом.
— Обедать идешь? — спросил Худого коллега.
— Потом.
Худой придвинул плошку с припоем и стряхнул в нее пепел.
— Ты не в криптологию ли ударился?
— Есть такое дело…
Худой ввел пароль «rymskykorsakov» и кликнул «open». Коллега вышел, а Худой, часто затягиваясь, стал читать открывшийся текст.
разобрать — что есть «любовь», а что есть не вполне «любовь»? В каком справочнике можно отыскать полный перечень достоверных критериев? Одно могу сказать: когда она мне звонила, у меня сразу сохло во рту. Мне было тридцать четыре, время восторженной постельной болтливости давно миновало, но с ней я был говорлив, как лицеист. Почти всякий мужчина обречен на один-единственный тип женщины, я это много раз замечал. Валера Ермаков, мой художественный редактор, женат на въедливой стерве, оголтелой карьеристке. И первая его жена, Неля, была такой же, отлично ее помню: юрфак с красным дипломом, аспирантура, завсектором, завдепартаментом. Сейчас ее нередко показывают по телевизору, одесную от министра юстиции. Володя Панченко женат в третий раз. И опять на шустрой, домовитой, с ямочками на щеках. Наш с Ольгой сосед, Игорь Кравцов, милейший мужик, реставратор, пять лет назад овдовел. Его покойная жена Тоня, до того как рак иссушил ее, была необыкновенно милой, пастельной: золотистая кожа, темно-русые волосы, мягкие черты, детский, доверчивый взгляд.
Недавно мы столкнулись с Игорем у подъезда, он сказал: ты бы зашел, сто лет не виделись, выпьем, с женой познакомлю. Я зашел к нему через два дня, в прихожей меня встретила Аня, жена. Серые глаза, золотистая кожа, русые волосы, и тот же чудесный взгляд, что и у Тоньки. Я же, от восьмиклассницы Людки Котовой и до своей Ольги, влюблялся только в умных. С глупыми у меня ничего не получалось. Даже в техническом смысле, ничего. А с умничками я был монстр, love machine. В ноябре девяносто седьмого я приехал на кафедру к Жене Звадковскому. Мы разговаривали, и в кабинет вошла длинноногая худышка. «Познакомьтесь, — сказал Женя. — Марина Витальевна, это главный редактор “Времени и мира”, Владимир Петрович Гаривас». И я пропал. Треугольное тонкое лицо с веснушками, синие глаза, хрупкие плечи… Через полчаса, простившись с Женей, я зашел в лаборантскую и суетливо лепетал: «а вот, скажем, по чашке кофе…» и «а что вы делаете вечером?». И все бы развернулось по полной программе, и я бы привязался к ней по-настоящему, но она меня периодически осаживала. Прямо не говорила, но давала понять: не разводи любовь. Такое называется «нам хорошо вместе, и не будем сложничать». А я-то как раз хотел сложничать. Но она вела себя деловито. Не опаздывала, предупреждала о месячных, не забывала у меня дома свои дамские причиндалы. Так ведут себя замужние. Никогда не оставалась у меня ночевать, меня это удивляло, злило, как-то раз я затеял обижалочки. Она спокойно сказала: тебе надо, чтоб я тут оказалась утром, без макияжа, с запахом изо рта, чтоб лифчик валялся на кресле, чтоб я колготки натягивала? Брось, сказала она, тебе утром в редакцию, у тебя свои привычки, а ты будешь вежливо варить мне кофе и посматривать на часы. Когда я затеял обижалочки во второй раз, она рассердилась: давай не будем путать божий дар с яичницей, это ты сейчас такой пылкий и трепетный, пока я тебя в душу не пускаю. Еще сказала: я немножко разбираюсь в мужчинах (с чего бы ей в ее сопливые двадцать четыре разбираться в мужчинах?), такие, как ты, уж прости, изумительны три раза в неделю. А я был, как пел Дэвид Клейтон Томас, «completely yours». Бери меня голыми руками. Однажды она уснула, обняв подушку, а я курил в кресле и смотрел на ее плечи в веснушках. Мне хотелось разбудить ее и рыкнуть: а ну, хорош умничать, женщина, шмыг под бочок, и будем стареть вместе. Потом мне надоело мягкое осаживание и четкий регламент, и я перестал звонить. Ну, то есть, не сразу перестал, а изобразил постепенное охлаждение. Звонил все реже, отменял встречи, и так далее. Она приняла это спокойно, словно с легким сожалением пожала плечами. А еще через полгода выяснилось, что девушка, которой так увлечен Генка, — это она. Генка сообщил нам, что «женюсь, женюсь, какие могут быть игрушки», а я подумал: так, и что нам со всем этим делать? Он действительно на ней женится, она станет исподволь меня отваживать, чтоб не маячил, не напоминал, не привносил неловкость. И еще неизвестно, как поведет себя Генка, захочется ли ему выпивать и закусывать с человеком, который еще полгода назад спал с новобрачной. Тут она позвонила и сказала: Володь, я выхожу замуж за Гену, надо устроить совет в Филях. Мы встретились у Речного вокзала, прежде мы любили там гулять, вдруг из громкоговорителя объявили, что теплоход «Римский-Корсаков» отходит от второго причала. Давай прокатимся до Бухты Радости, сказала она, там сойдем. Я купил билеты, теплоход отчалил. Стояла великолепная погода, начало мая, пахло клейкими тополиными почками, речной водой, ее легкими духами. Мы договорились о том, что никогда не были знакомы. Что не будет никаких взглядов, интонаций, нерва никакого не будет. Не были знакомы, и все. Not guilty, ваша честь. Нет, не был, не состоял. «Слушай, кто он, этот потерпевший, чего он хочет?». Мы посидели на палубе, обговорили детали, я спустился в бар, принес бутылку сухого, мы скрепили договор. И вот тут, дьявол нас раздери, проскочила искра. Я так ее захотел, что потемнело в глазах. Она посмотрела на меня, все поняла и сказала: попрощаться хочешь, да? Да! — у меня сел голос — да! а потом ни слова, клянусь, ни единого напоминания, чтоб я сдох! Я нашел какого-то администратора, заплатил, мне дали ключ от каюты, билет до Волхова, картонные талоны на обеды и завтраки. Мы вошли в каюту на второй палубе, торопливо разделись, и она так мне дала, что я весь разум потерял. Очнулись часа через полтора, она попила из умывальника и сказала: господи, есть хочу страшно, а на ужины тебе дали талоны? От ее голоса я опять завелся, до ресторана мы добрались нескоро. Вернулись в Москву, не звонили друг другу неделю, а потом опять стали встречаться почти каждый день. Генка осунулся, отключил телефон, не приехал на день рождения к Бравику. Я понимал, что она или отменила бракосочетание или отодвинула его на неопределенный срок. А у меня наступило странное время — упоительное и вороватое. Я чувствовал себя молодым негодяем без страха и совести. В июле она сказала: так, хватит. Словно хлопнула ладонью по столу. В сентябре они с Генкой поженились, я вел себя, как было обговорено на теплоходе. Но бывать у Генки я с тех пор не мог. Едва я входил в прихожую, как стены словно покрывались инеем. Она взяла манеру звать меня «Владимир». Я как-то сказал: Марин, я тебя умоляю, Тома Сойера звали «Томас», когда хотели высечь, зови меня, как все зовут — «Вова». Она коротко глянула, и я понял, что не будет мне в этом доме ни «Вовы», ни «как все». Я перестал у них бывать, и с Генкой видеться практически перестал. А еще через полгода Никон, когда мы остались вдвоем на кухне, проворчал: накосячил ты дружок, некрасиво это. Я спросил: откуда знаешь? От верблюда, буркнул Никон, мир не без добрых людей, стукнули Генке. Надо уметь вовремя останавливаться, сказал Никон, что там у вас с ней было до Генки — ваше дело, а вот потом надо было остановиться или еще как-нибудь по-людски. Дружба с Геной, естественно, закончилась, осталось вежливое знакомство, а мужикам с тех пор приходилось исхитряться: чтоб никак не совпадали они плюс я, и они плюс Гена. Ту фотку я не выбросил. Она через несколько лет выцвела, поблекла. Я ее оставил как напоминание: надо вовремя останавливаться. Тогда, на «Римском-Корсакове», мы уже собирались пойти на ужин, как из окна блеснула вспышка. В ресторане гулеванила компания, и один пьяненький обалдуй болтался по палубам и щелкал «Полароидом» всех подряд. Я быстро натянул штаны и футболку, выскочил на палубу и отнял у мудака снимок. Хотел дать мудаку в бубен, но он был такой бухой и благодушный, что я только отнял снимок. Не раз с тех пор я доставал из стола ту фотку и говорил себе: надо вовремя останавливаться…