Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предлагая данное заглавие, «Призраки Маркса», я поначалу думал о всевозможных формах наваждения, которое, на мой взгляд, организует те формы, которые господствуют в сегодняшнем дискурсе. В пору, когда новый мировой беспорядок пытается установить свой неокапитализм и неолиберализм, никакому отрицанию не удается избавиться от всех призраков Маркса. Гегемония всегда организует репрессии, а значит, подтверждает наличие наваждений. Наваждение относится к структуре всякого господства[201].
Пожалуй, чуть менее рефлексивно используя ту же онтологию языка и социально-экономических отношений, Дженкинс заключает:
Постмодернизм – это то, что прописал капиталистический доктор, ибо его релятивизм срывает остатки ограничений на новые социальные практики в пользу бесконечной гибкости и текучести, а значит, в пользу тысяч новых форм национальной и международной эксплуатации[202].
Разные по силе и происхождению аргументы Деррида, Уайта, Барта, Лиотара, Фуко, Рорти, Дженкинса и других теоретиков второй половины ХХ в. множественными путями приводят к схожему выводу – деконструкции языка как инструмента, пригодного для адекватного и целостного отражения (социальной и исторической) действительности, но и для анализа самого языка как особого рода социальной реальности. Ретроспективно обозревая результаты проделанной постмодернистами работы, мы можем отметить их успехи в проблематизации и теоретизации ремесла историков наряду со слабостью практических результатов.
Сила доводов и жизнеспособность нового языка для рефлексии социальной реальности, предложенные этой плеядой философов, значительна: они оказали огромное влияние на историографию, литературную критику, филологию, антропологию, исследования медиа и культуры. Утверждение о равенстве и невозможности разумного выбора разных интерпретаций и «точек зрения» стало любимым прибежищем многих нерадивых студентов. Между тем постмодернистская деконструкция социальной реальности как бесконечной и случайной сети взаимно аллюзивных текстов весьма уязвима и пристрастна. «Поздний капитализм», «коммодитизация» или «неолиберализм» оказываются для постмодернистов инструментами вполне «реалистического» осмысления интеллектуальной истории как отражения подлинной экономической и политической структуры общества. Коротко говоря, постмодернистские теоретики по умолчанию используют реалистический тип аргументации для релятивизации чужого дискурса об обществе и его прошлом, а собственная реалистическая социальная модель при этом выводится из-под аналогичной критики.
Социальная реальность как речь: контекстуалистский подход
Адепты Кембриджской школы (а также Сассексской школы, чьи представители, в отличие от «кембриджцев», занимаются преимущественно «долгим» XIX в.) придерживаются во многом противоположного взгляда на интеллектуальную историю, хотя развитие этого подхода также связано с радикальным обновлением философии языка. Их подход стал результатом сознательной ориентации истории политической мысли на методы, разрабатывавшиеся в аналитической философии в 1940–1960-х гг. Другим эпистемологическим импульсом для историков из Кембриджа стала сверхпопулярная книга Т. Куна «Структура научных революций»[203], в которой он показал, что даже в естественных науках, претендующих на строгость и объективность, действуют мощные социальные факторы, определяющие границы доказательства и статус истины.
«Реалистическая» интеллектуальная история отталкивается от лингвистического и исторического контекстуализма: во-первых, от поздних работ Л. Витгенштейна, согласно которому значение того или иного слова исчерпывается не формальными определениями, отсылающими к сущности понятия, но спецификой лингвистического узуса, то есть контекстом конкретного высказывания, во-вторых, от теории речевых актов Дж. Остина, в которой значение словесного действия определялось прагматическим контекстом того или иного утверждения, понятного как ход во взаимодействии с другими людьми.
К. Скиннер перенес принципы аналитической философии языка в историю идей. В программной статье «Значение и понимание в истории идей» (1969) он предложил теоретическое основание «лингвистического» контекстуализма, ориентированного на реконструкцию специфически понятой авторской интенции, которая заключена в самом тексте и его контексте, а потому подлежит научно верифицируемой экспликации[204]. Позже, уже в 1990-х гг. и далее, Скиннер обратится к исследованиям риторических конвенций, заложенных в сочинениях самого разного жанра (от политических трактатов Т. Гоббса до ранних пьес У. Шекспира) и предопределявших их раннюю рецепцию. Дж. Г. А. Покок, в отличие от Скиннера, сделал акцент на изучении политических языков, чью эволюцию он толковал из исторической перспективы – как постепенное формирование модусов политической речи из профессиональных языков и языков второго порядка[205].
«Кембриджская» разновидность интеллектуальной истории, как и сходные в этом отношении исследовательские программы К. Гинзбурга, Р. Дарнтона или Р. Шартье, противоположна по смыслу постмодернистскому проекту. Речь идет об историцистском подходе, цель которого состоит в воссоздании утраченных контекстов, позволяющих высветить оригинальные, исходные валентности текста или смыслы, свободные от сложившихся вокруг них впоследствии мифологий. Более того, выяснилось, что прежнее значение того или иного произведения способно сослужить анализу современной политической ситуации не меньшую пользу, нежели анахронистическое прочтение «из настоящего»[206]. Именно такой подход прежде всего и связывается с «интеллектуальной историей»: он оказался наиболее продуктивным как методологическая программа для эмпирических исследований на материалах по истории Италии, Англии, США, Франции или России[207].
Историцистская концепция прошлого получила свое обоснование в целой серии академических опросников, появлявшихся в печати с середины 1980-х годов и посвященных осмыслению интеллектуальной истории как самостоятельной дисциплины. Наиболее недавний, репрезентативный и известный из них – датское издание «Интеллектуальная история: 5 вопросов». Характерно, что среди более чем двадцати участников опроса нет ни одного теоретика-постмодерниста. В остальном в книге представлены интервью с историками, занимающимися самыми разными сюжетами, однако всех их объединяет интерес к реконструкции первоначальных контекстов при исследовании политических или культурных явлений[208]. Название «интеллектуальная история» во многом закрепилось за «кембриджской» версией дисциплины благодаря недавним основополагающим работам Уотмора: издаваемой ныне в русском переводе монографии «Что такое интеллектуальная история?» и специальному справочнику на аналогичный сюжет[209]. В многочисленных исследованиях, связанных с именем Уотмора, предмет и метод интеллектуальной истории понимаются почти исключительно в рамках историцистского направления, а главным вызовом интеллектуальной истории становится глобальный характер современного знания о человеке.
2. Языковой реализм: аргументы за
Существование двух версий интеллектуальной истории ставит перед гуманитариями две проблемы – обоснование (не)научного статуса исторического знания и соотношения знания и политики. Ниже мы намерены обсудить намеченные прежде точки расхождения между двумя вариантами интеллектуальной истории в контексте вызовов, стоящих сегодня перед науками о человеке. Как мы постараемся показать, постмодернистская программа релятивизации отношений между текстом и социальной реальностью может быть переосмыслена в «реалистическом» ключе. Для этого необходимо последовательно прояснить ряд неотрефлексированных, но ключевых допущений постмодернистской критики языка как инструмента и предмета научного познания, а также рассмотреть вопрос о том, как политическая валентность историографических нарративов (не) ставит под вопрос их научный статус.
Аргумент 1: постмодернистская критика и тайный языковой реализм
Полемический смысл значительного числа постмодернистских аргументов о природе письма и языка (а мы, в отличие от наших релятивистских коллег, утверждаем, что в них, как и в других высказываниях, можно реконструировать устойчивые исходные и заложенные авторами смыслы) заключается в том, что историография должна служить эмансипаторной критике сложившегося социального порядка. Лиотар, Фуко, Деррида, Дженкинс и многие другие теоретики показывают, как язык и письмо, а также связанные с ними претензии на достоверное и авторитетное знание работают на подавление и господство или на коммерциализацию общественных отношений. Релятивисты хотят восстановить нарушенный баланс, ограничив консерватизм и усилив эмансипацию через общественно-научный дискурс. Вместо нейтрального медиума научной истины или кладезя здравого смысла язык оказывается прежде всего инструментом скрытого политико-экономического господства. Этот аргумент следует признать основательным. Однако само его признание, в свою очередь, подразумевает модель социальной реальности как риторического агона, где, во-первых, высказывания и тексты служат отражением другой реальности и одновременно местом общественной борьбы, а во-вторых, сами релятивисты могут открывать и адекватно познавать сложную связь речи и социальных конфликтов, обнажая консерватизм других коллег или продвигая повестку освобождения. Именно на это неотрефлексированное противоречие, центральное для постмодернизма, мы и хотели бы