Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь, подозреваю я, кроется причина того настойчиво внимательного отношения к телу, проявившегося за последние годы. От бойскаутов до причудливых развратников и от Элизабет Арден до Д. Г. Лоренса, одного из самых сильных сокрушителей личности. В его книгах нет «характеров». Только одно тело, всегда и везде. Теперь тело обладает колоссальной ценностью. В то время как душа или ум, может быть, разорваны на куски — измолоты в опилки, как у Гамлета. Только самые глупые и бесчувственные в наши дни обладают самой сильной и утонченной душой. Только варвары среди нас «знают, что они есть». Люди культурные понимают, кем они могут стать и не в состоянии в силу практических социальных причин постичь, кто они теперь. Они забыли, как можно стать человеком, исходя из своего общего монадного опыта. В трясине и хаосе этой неопределенности тело остается твердым, как верстовой столб.
Jesu, pro me perforatus,
Condor intra tuum latus[104].
Даже вера жаждет теплого убежища для истерзанной плоти. Насколько более дики и спешны запросы скептиков, которые перестали верить даже в себя. Condar intra MEUM latus! Единственное убежище, оставленное нам».
Энтони сложил рукопись и, прогнувшись, стал раскачиваться с риском для себя на задних ножках стула. Недурно, думал он. Но, очевидно, здесь были упущения, непростительные обобщения. Он писал о мире в целом, как будто мир был подобен ему самому, исходя из идеала, каким он должен быть. Ведь как просто было бы, если б на самом деле так и оказалось. Как приятно! Каждый человек — набор состояний, заключенных в плоти по эту сторону рая. А если бы понадобился какой-нибудь приятный и увлекательный интеллектуальный интерес, как, например, социология, чтобы утолить вожделеющее тело. Condar intra meum laborem[105]. Но вместо этого… Он вздохнул. Несмотря на Гамлета, несмотря на пророческие книги, несмотря на «По направлению к Свану»[106]и «Влюбленных женщин»[107], мир все еще был полон джонсоновских нравов. Полный мелодраматических негодяев, столь же отвратительных киногероев, полный Пуанкаре[108], Муссолини[109], Нортклифов[110], полный амбициозных и алчных негодяев всех мастей.
Ему в голову пришла мысль. Он привел накренившийся стул в нормальное положение и взял в руки самописку.
«Последняя немощь благородного ума — это первый и, может быть, единственный источник греха. Благородный ум = злой ум. Дерево познается по плоду. Каковы плоды стяжания славы, гордости, желания превзойти? Между прочими, война, национализм, экономическая конкуренция, снобизм, классовая ненависть, расовые предрассудки. Комус правильно делал, что проповедовал сенсуализм, и как глупо поступил сатана, искушая Мессию во время его медитаций славой, господством над миром и гордыней. По сравнению со стремлением к известности обыкновенная чувственность совершенно безвредна. Если бы Фрейд был прав и секс доминировал в человеческой жизни, мы бы жили почти в Эдемском саду. К сожалению, он не прав. У Адлера[111]тоже полуправда. Hinc illae lac[112].
Энтони посмотрел на часы. Двадцать минут восьмого — а ему нужно быть в Кенсингтоне[113]к восьми. В ванной он задумался, как может пройти вечер. Минуло двенадцать лет со времени последнего скандала с Мери Эмберли. Двенадцать лет, в течение которых он видел ее только на расстоянии — в картинной галерее раз или два и в гостиной общего друга. «Я даже не желаю с тобой больше разговаривать», — написал он в последнем письме к ней. И тем не менее, когда он обнаружил как-то утром вместе с остальными письмами на обеденном столе ее приглашение в знак примирения, он принял его немедленно — принял с теми же мыслями, с какими оно было написано — невзначай, обыденно, не вспоминая более о прошлом, кроме как фразой «Как давно я не обедал в номере семнадцатом! Почему бы не пойти туда?». Какой смысл в том, чтобы принимать окончательные и необратимые решения? Какое право имеет человек четырнадцатого года учить жить человека двадцать шестого? В четырнадцатом году в душах людей царили гнев, стыд, отчаяние и страх перед действием. Сегодня они радостны, кротки и наделены, как, например, Мери Эмберли, огромным любопытством. Какова она сейчас, в сорок четыре года? Все так же забавна, какой он помнил ее? Превратилась ли его лебедь в гусыню или так и осталась лебедью? Или она все еще лебедь, но (бедная Мери!) сильно постарела? Будучи не в состоянии справиться со своим любопытством, он опрометью сбежал по лестнице и поспешно вышел на улицу.
30 августа 1933 г.
В бахрому их полузабытья вплелся какой-то едва слышный звук. Постепенно нарастая, он превратился в рокот, похожий на шум, который слышен из поднесенной к уху морской раковины. Через секунду рокот перешел в грохочущий рев. Энтони лениво приоткрыл глаза, увидел прямо над собой аэроплан и снова зажмурился от яркой синевы неба.
— Черт бы побрал эти машины! — в сердцах выругался он. Потом, усмехнувшись, добавил: — Должно быть, им очень хорошо нас видно.
Элен не ответила, но улыбнулась, не открывая глаз, представив себе, как у пилота выкатываются из орбит глаза при виде столь неприличного зрелища! В самом появлении этого небесного гостя было что-то невероятно комичное.
— Давид и Вирсавия[114], — продолжил Энтони. — Жаль беднягу, при скорости сто миль в час…
Раздался собачий лай. Энтони открыл глаза как раз в тот момент, когда от самолета отделился какой-то темный предмет и стремительно понесся прямо на них с Элен. Вскрикнув, Энтони непроизвольно закрыл лицо руками. Раздался страшный, но приглушенный удар. Было такое впечатление, что в паре ярдов от того места, где они лежали, на плоскую крышу с огромной высоты рухнул ком грязи. Кожу оросила струя теплой жидкости, которая быстро остыла, вызвав чувство неприятного холода. Наступило секундное молчание.