Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спасибо, — сказал Найт, стараясь совладать со своими нервами. — Произошло это примерно полтора года назад. В День BE — виктории в Европе, или День ВБ, как, по-моему, назвал его в честь известных заболеваний какой-то остряк. Меня арестовали два констебля на Лейчестер-сквер за… — он снова заколебался, прежде чем ринуться в объяснение очертя голову, — за домогательства в общественном туалете. Молодой… молодой джентльмен, с которым я, думалось мне, вел приятный и… э… многообещающий разговор, оказался — как вам известно, инспектор — полицейским в штатском. Должен сказать, что, на мой взгляд, это было некоторым перегибом полицейского долга, да еще в такой радостный праздничный день.
— Ну, конечно, мне жаль, что вы на это так смотрите, сэр, но для меня это было просто заданием, как всякое другое. Наша работа, в конце-то концов, заключается в том, чтобы оберегать людей от таких вот… — сказал Колверт. — Но продолжайте.
— Как я сказал, меня арестовали на Лейчестер-сквер и доставили в полицейский участок на Боу-стрит. К счастью, сержант там меня не узнал, и я смог назвать другую фамилию…
Колверт перебил его:
— Я поражен тем, как вы, не моргнув глазом, признаетесь в этом, мистер Найт. Вы же серьезнейшим образом нарушили закон.
— Вы не понимаете, инспектор. «Гарет Найт» — мой профессиональный псевдоним. По очевидной причине — иными словами, моя карьера была бы кончена, пронюхай пресса про этот арест, — я назвал мою настоящую фамилию.
— А именно?
Щеки Найта напряглись: казалось, произнести свое настоящее имя ему хотелось даже меньше, чем говорить о нарушении закона, которое он совершил.
— Коллеано. Луиджи Коллеано.
— Так-так, — сказал Колверт. — Луиджи Коллеано? Звучит не совсем, как Гарет Найт, верно? Значит, вы итальянец?
— Собственно говоря, я родился в Борнемуте. Мой отец, который эмигрировал перед Первой войной зарабатывал на жизнь, продавая мороженое и лимонад на набережной.
— A-а. Все вполне респектабельно, осмелюсь сказать. Но, э, разве вы, кроме того, не выглядели иначе?
— Я сбрил усы по случаю праздника. И был в очках. — Заметив на лице Колверта легкое неодобрение, он добавил: — Ничего преступного, по-моему?
— Я этого не говорил, сэр, отнюдь нет. Если не ошибаюсь, вас отправили в Уормвуд-Скрабс, верно?
— Три месяца каторжных работ. Во внимание были приняты мои военные заслуги. В Битве за Англию я был летчиком-истребителем. Сбил четыре «Мессершмита» и один «Дорнье». Награжден орденом «За боевые заслуги».
— Всего три месяца, э? — сказал Колверт. — Ну, мистер Найт, право не думаю, что у вас есть так уж много оснований, чтобы жаловаться. Могли получить два года, знаете ли.
— Да, конечно, — сухо согласился Найт. — Главное, в газеты это не попало, и моя репутация была спасена.
— Самому вам, возможно, хочется смотреть на это так. Для нас же, полиции, главное, конечно, то, что вы уплатили свой долг обществу. А потому не будем больше об этом. Перейдем к делу. Насколько понимаю, вы играли с Корой Резерфорд непосредственно перед тем, как она умерла?
— Совершенно верно. Мы вместе играли в нашем большом эпизоде.
— И какова была ваша реакция, ваша первая реакция, когда она упала?
— Моя первая реакция? Если быть абсолютно честным с вами — ужасно, что приходится говорить такое, — но первой моей мыслью было, что она выцентривается.
— Выцентривается? — сказал озадаченный Колверт. — По-моему, я этого слова не знаю.
— Это то, что французы называют «перетягиванием одеяла на свою сторону кровати», — объяснила Эвадна. — Верно, мистер Найт?
Найт повернулся лицом к ней.
— Да. Миссис…
— Мисс. Мисс Эвадна Маунт.
— Мисс Маунт. Да, я сказал бы, это очень точно выражает его смысл. — И снова повернулся к Колверту: — Это слово означает попытку отодвинуть партнера на задний план. И я теперь краснею, вспоминая, но, прежде чем я осознал, что случилось нечто смертельно серьезное, я подумал, будто Кора устроила нечто подобное.
— Значит, вы ее недолюбливали, так? — прищучила его романистка.
— Кору? Вовсе нет, — ответил он с выражением удивления. — Не стану притворяться, будто она никогда не заставляла меня скрипеть зубами своими истериками и траляляями, а особенно хроническим опаздыванием — не выношу непунктуальности, — но нет, в глубине души я питал к Коре теплое чувство.
Это признание слегка ошарашило Эвадну.
— Да? — сказала она, даже более удивленная ответом Найта, чем он был ее вопросом.
— Да, именно. Не могу сказать, что знал ее так уж близко, но, понимаете, за годы и годы мы случайно встречались в «Плюще», в «Капризе» и так далее.
— Насколько я понимаю, профессионально работать с ней вам не приходилось? — осведомился Колверт.
— Нет, приходилось. Один раз. В тысяча девятьсот тридцатом. Или в тридцать первом? Мы вместе играли на театральной сцене.
— Неужели? — заметила Эвадна. — Кора мне никогда про это не упоминала.
— Ну, я ее не виню. Не то, чем кому-нибудь хотелось бы похвастать. Пьеса Юджина О’Нила, но решительно одна из его слабейших. «Орфей Шморфей». Адаптировано с французского — Жан Кокто, понимаете. Накрылась после пяти спектаклей. Ровно на пять больше, чем следовало бы, по-моему. О’Нил никогда не отличался воздушностью.
— Но Кора? — не отступала романистка. — Вы говорите, что она вам по-настоящему нравилась?
— Ну да. В общем и целом. Безусловно, когда я познакомился с ней лет пятнадцать назад, она была несравненной. Незабываемо ослепительной и наделенной особым обаянием. Не только на сцене, но и в жизни. Одна из тех актрис, кому не нужны огни рампы или софиты. Она не поглощала свет, а, казалось, сама его излучала.
— Точно сказано, молодой человек.
— Благодарю вас, мисс Маунт. И, кстати, благодарю вас за «молодого человека». Мы были одного поля ягоды, Кора и я. Она, конечно, была несколько старше меня. Но у нас у обоих имелось то, что она назвала бы «прошлым». Мы одинаково начали в театре, прежде чем со временем перекочевать в фильмы. И мы равно поняли, что наше время проходит, когда перестали лгать о том, что сделаем, и начали лгать о том, что уже сделали.
Беда Коры, однако, была в том, что она так и не научилась приспосабливаться. Даже играя перед кинокамерой, она продолжала произносить свои реплики так, будто должна была донести их до последнего ряда галерки. И она продолжала держаться — не сдерживаться, — будто была звездой первой величины, какой эти несколько последних лет, увы, перестала быть. Тем не менее ей был свойственен класс, подлинный класс. Она не была похожа на пушистых фитюлечек, с которыми приходится играть сегодня, которые не только не способны играть О’Нила, но никогда даже о нем не слышали. И вопреки всему ее сволочизму, который, должен сказать вам, я не раз испытывал на себе, она умела быть щедрой душой.