Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна Коперина приехала из Рыбинска учиться в Петроградском университете осенью 1921 года и первым делом пришла к А. А. Ухтомскому – с рекомендательным письмом А. А. Золотарева. Ей удалось получить место в общежитии, которое находилось во дворе университета, но она приходила к Алексею Алексеевичу два-три раза в неделю, часто засиживалась допоздна и оставалась ночевать: ходить по ночному Петрограду было небезопасно. Следом за ней из Рыбинска, тоже с письмом Золотарева, приехал Николай Владимирский. Из-за болезни он опоздал к началу занятий; в университет его приняли, но места в общежитии уже не нашлось. Алексей Алексеевич приютил его у себя, в профессорской квартире, в верхнем этаже дома номер 29 на 16-й линии Васильевского острова.
О том, что представляла собой эта квартира, ясное представление дают воспоминаниям Анны Копериной (А. В. Казанской), в которые включен даже нарисованный ею план квартиры. Ухтомский прожил в ней («на вышке», как он говорил) сорок лет.
Из небольшой прихожей одна дверь вела в кухню, а вторая – в довольно большую проходную комнату, за которой был кабинет.
Центральное отопление не работало, в квартире царил холод, самым теплым местом была кухня. Плиту топили щепками, дощечками, бумагой – всем, чем придется.
В кухне был большой стол, за которым профессор не только обедал, но и работал; тут же стояла кровать, на которой он спал.
Квартира была сильно запущена, чувствовалось отсутствие женщины. В большой комнате, у боковой стены, стоял книжный шкаф, но полки в нем были полупустыми, а книги лежали стопками на полу. Когда «Владимировна», как по-свойски называл Аню Коперину Алексей Алексеевич, попыталась стереть с них пыль и поставить в шкаф, он пресек эти поползновения, ворчливо заметив, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Оказалось, что книги лежали именно так, как нужно, любую легко найти, а «лазить по полкам» ему неудобно.
Еще больший беспорядок царил на открытой полке вдоль узкой стены, напротив двух окон. Полка была уставлена кулечками с остатками профессорского пайка, крупой, мукой, мороженой картошкой и другими «деликатесами». Паек оставался скудным, хотя и не в такой степени, как в незабываемом 1919-м. В углу за полкой тоже были навалены мешочки и кулечки с провизией, о которой Ухтомский по рассеянности забывал. Там шуршали и пищали мыши. Наводить порядок Владимировна уже не осмеливалась, и только иногда украдкой переставляла кульки с пола на полку да незаметно смахивала пыль.
Алексей Алексеевич где-то раздобыл мышеловку – маленькую проволочную клетку, в которой дверца захлопывалась, когда мышка дотрагивалась до приманки. Клетку с пойманной мышкой он иногда ставил на стол и, давая мышке кусочки еды из рук, подолгу наблюдал за ее поведением. Потом выносил клетку во двор, открывал дверцу и мышку выпускал. На вопрос Анны Копериной, зачем же он вообще их ловит – ведь они же вернутся, он хитровато подмигнул и ответил, что живет слишком высоко, мышки найдут, чем поживиться у тех, кто живет ниже. Не ждет же Владимировна, что он своей мышеловкой переловит всех питерских мышей. На это она отозвалась звонким смехом. Мыши и крысы – всегдашние спутники голода и запустения; в Питере их были полчища, переловить их мышеловкой было, конечно, невозможно.
Телефона в квартире не было, Алексей Алексеевич с ужасом относился к самой мысли иметь телефон. Дверного звонка тоже не было. Дверь открывали на условный стук, известный «своим». Когда стучался «чужой», Алексей Алексеевич, прикладывал палец к губам, требуя полной тишины, и все присутствующие замирали, дожидаясь, когда непрошеный гость, потоптавшись у дверей, уйдет.
По воспоминаниям Е. И. Бронштейн-Шур, относящимся к более позднему времени, вечерние беседы с посетителями шли при тусклом свете керосиновой лампы. Когда А. В. Казанская прочитала в «Путях в незнаемое» ее публикацию, эта подробность показалась ей неверной. Она помнила, что в квартире было «нормальное электрическое освещение»[143]. Однако другие мемуаристки, бывавшие у Алексея Алексеевича примерно в то же время, что Елена Бронштейн, вспоминали, как профессор открывал им дверь, держа в руках керосиновую лампу, и как при свете десятилинейной лампы с самодельным абажуром проходили их вечерние беседы, хотя в доме и на лестничной клетке было электрическое освещение. М. Г. Цыбина-Рейс как-то даже спросила профессора, почему он не пользуется электричеством, на что тот отшутился:
– Я поссорился с электротоком[144].
Не тем ли объясняется это разночтение, что в 1921–22 годах, когда у Ухтомского бывала и часто ночевала Анна Коперина, в Питере были «временные трудности» с керосином. Выдавали его для государственных нужд по особому разрешению. Вольно или невольно приходилось пользоваться электричеством, которое часто отключали, вернее, редко и ненадолго включали. Позднее, когда нэп набрал обороты, керосин появился в свободной продаже, и Алексей Алексеевич стал предпочитать старую керосиновую лампу капризным лампочкам Ильича.
Питался профессор по-прежнему скудно. К утреннему чаю, как на всю жизнь запомнилось Ане Копериной, полагался ломоть черного хлеба с солью и кусочек сахара «вприкуску», что уже было роскошью. Ужин был таким же, как завтрак. А на обед Владимировна варила «нечто среднее между супом и кашей из круп и картошки».
В большой комнате, за книжным шкафом, в не отгороженном закутке стояла кровать Коли Владимирского, а у противоположной стены – неудобный диван, на котором спала, оставаясь на ночь, «Владимировна». Романтических отношений у нее с Колей не было, но то, что ей приходилось спать в одной комнате с парнем, никого не смущало.
В квартире была еще одна комната – кабинет хозяина. Это была «святая святых». Сюда никто не допускался, даже «Владимировна» в нее заглядывала редко. В ней царил безукоризненный порядок, – и на большом письменном столе, за которым Алексей Алексеевич почти никогда не работал, предпочитая более теплую кухню, и на полках с книгами, и в полуотгороженном углу, где был виден иконостас и аналой с раскрытой книгой. Это была молельня.
Алексей Алексеевич вставал рано, когда его постоялец и гостья еще безмятежно спали, и сразу же проходил в кабинет-молельню. Просыпались они под его вдохновенное пение. В кухню, пить чай, он возвращался веселым и бодрым. Своим юным друзьям он говорил:
– Для того чтобы человек весь день чувствовал себя в рабочем, приподнятом настроении, он должен день свой начинать или с трудных математических задач или же с молитвы, восславляющей красоту и совершенство мира.
А для себя, в дневнике, он писал о том, что молитва является для него глубокой внутренней потребностью – не только душевной, но и чисто физиологической. Она вызывает в организме «совершенное напряжение внимания», «резко вырывает из обыденного, расслабленного состояния».
«Тут своя доминанта, а в обыденной инерции жизни – свои доминанты. Физиологическое состояние там и тут совершенно особое. И то изобилие мысли, готовности радовать людей, всецелая любовь к людям, которые даются в молитве, и составляют то воспитание доминант, которое ощущается как действие святого Духа в человеке»[145].