Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последняя встреча Набокова и Бунина произошла 15 мая 1940 года в квартире А. Ф. Керенского, за несколько дней до отплытия семьи Набоковых из Сен-Назер в Нью-Йорк на судне Champlain, зафрахтованном ХИАСом – агентством помощи еврейским иммигрантам[273]. Нацистские войска вошли в Париж 14 июня 1940 года. Летом 1940 года на полях письма Нины Берберовой, присланного из-под оккупированного Парижа в Грасс, тогда еще «свободную» Францию, Бунин написал карандашом: «Адрес Сирина?»[274] Сирин – Набоков – уже был в Америке, и писем от Бунина он, судя по всему, больше не получал.
У Набокова в автобиографии: «По темному небу изгнания Сирин пронесся, как метеор, и исчез, не оставив после себя ничего, кроме смутного ощущенья тревоги» (Набоков ACC 5: 565)[275]. Набоков уехал в Новый Свет, спасая жену и сына, – и тем самым буквально пересекая границу литературы русской эмиграции («исчезая», как и его герой-избранник Василий Шишков). Бунин остался во Франции с мучительными воспоминаниями. Лев Любимов, который вернулся в Россию после Второй мировой войны, приводит такие слова Бунина о Набокове: «Этот мальчишка выхватил пистолет и одним выстрелом уложил всех стариков, в том числе и меня»[276]. 25 сентября 1942 года Полонский записал: «После завтрака пришел Бунин. Говорили о “Новом журнале” (№ 2), он, как и Люба считает, что сиринские стихи талантливы, но ругает его “вообще” – “талантлив, но не люблю, не приятен”»[277]. Ревность Бунина, вызванная дразнящими достижениями Набокова, дала ему новый творческий импульс. Бунин задумал книгу, которая должна была уравнять счет с Набоковым. Когда в 1943 году в Нью-Йорке вышло первое, неполное издание «Темных аллей», Набоков преподавал русский язык в Колледже Уэллсли (Wellesley College). Бунину оставалось жить десять лет, и в русской литературе появился новый шедевр.
* * *
«Я думаю, что я повлиял на многих. Но как это доказать, как определить? Я думаю, что, не будь меня, не было бы и Сирина (хотя на первый взгляд он кажется таким оригинальным)»[278]. Так писал Бунин русской американке Елизавете Малоземовой до начала Второй мировой войны. Работая в 1938 году над своим замечательным исследованием творчества Бунина, Малоземова попросила Набокова рассказать о влиянии Бунина на его литературное становление. В ответном письме в январе 1938 года Набоков заявил, что не считает себя последователем Бунина[279]. Выстраивая свои суждения на основании произведений обоих писателей, опубликованных к 1938 году, а также их писем к ней, Малоземова заключила: «Хитроумное стилистическое новаторство Сирина, его дерзкие эксперименты вскоре, возможно, начнут ужасать Бунина. Сирин отважно приближается к тайне жизни, двойственности сознания, глубинам преступной души. Он так же далек от Бунина, как Достоевский от Толстого»[280]. Сорок лет спустя, словно эхо довоенных суждений о Набокове, прозвучит вердикт русской израильтянки Майи Каганской: «Бунинская стилистика послужила антибунинской поэтике»[281].
Мучительные воспоминания о литературном взлете Набокова не оставляли семидесятилетнего Бунина и после эмиграции Набокова в США в 1940 году. Во время и после войны Бунин то и дело перечитывал произведения Набокова, сохранившиеся в его личной библиотеке. Он даже перелистал прежние свои заметки, касавшиеся рецензий на Набокова в довоенной эмигрантской печати. Приблизительно в середине 1930-х годов Бунин оставил карандашные пометки на полях у первого абзаца рецензии прозаика и публициста Владимира Варшавского на «Подвиг» Набокова, опубликованной в 1933 году во враждебном Набокову парижском альманахе «Числа»:
Сирина критики часто ставят рядом с Буниным. Бунин несомненно связан с концом классического периода русской литературы. Это творчество человека вымирающей, неприспособившейся расы. Последний из могикан.
Побеждает раса более мелкая, но более гибкая и живучая. Именно какое-то несколько даже утомительное изобилие физиологической жизненности поражает, прежде всего, в Сирине. Все чрезвычайно сочно и красочно, и как-то жирно. Но за этим разлившимся вдаль и вширь половодьем – пустота, не бездна, а плоская пустота, пустота как мель, страшная именно отсутствием глубины (курсив добавлен)[282].
Перечитывая эту рецензию уже после войны, Бунин подчеркнул красной шариковой ручкой первые два предложения, в которых будущий автор «Незамеченного поколения» (кн. изд. 1956 г.) – манифеста младшего поколения эмигрантских писателей – связывает Бунина с упадком русской классической традиции, а на полях написал: «осёл»[283]. Слово «осёл» явно высказано в адрес Варшавского, современника Набокова и русского парижанина, а не в адрес Набокова. Пожалуй, самое показатальное в реакции Бунина – то, что старый писатель настолько раздражен сравнением с Набоковым, что ни в похвале, пусть похвале сквозь зубы, ни в критике стиля Набокова не замечает зерен истины о потомственности литературных поколений в эмиграции.
Отголоски бунинских настроений дошли до нас в его письмах тех лет, а также в воспоминаниях современников, которые не всегда можно принимать за чистую монету. 23 июня 1945 года Полонский фиксирует такой эпизод в дневнике: «…О Сирине, его поразившем. Иван Алексеевич: – “Блеск, доходящий до разврата. И внутренняя пустота. А потом – жулик, самый настоящий жулик“. Говорил долго и не совсем спокойно. Вспомнил, что у него кое-что взял. В “Господине из Сан-Франциско” у меня о глазах негра – “облупленное крутое яйцо”. Согласитесь, что это неплохо. Но он берет и по десять раз на одной странице; душит, так, что сил нет»[284]. У Бунина в «Господине из Сан-Франциско»: « в баре, где служили негры в красных камзолах, с белками, похожими на облупленные крутые яйца» (Бунин СС 4: 311). Не исключено, что Бунину неточно запомнился образ из раннего рассказа Набокова «Порт», вошедшего в «Возвращение Чорба»: «Попался навстречу негр в колониальной форме, – лицо, как мокрая галоша» (Набоков РСС 1: 115–116). Вспомним также «черн улиц, блестевш местами, как мокрая резина» – это из первого письма Набокова Бунину.