Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он… Он вырвал у меня сережки. Золотые, маленькие такие…
— Когда и где это произошло? И по каким признакам вы его опознаете?
— Да недалеко от рынка, вечером… А когда? Я уже и не помню, когда. Месяц, наверное, назад.
— В уголовном деле стоит дата — второе июня тысяча девятьсот девяносто пятого года. Вы не оспариваете ее? — следователь смотрел на свою ручку уже не просто с брезгливостью, а с откровенной ненавистью. Костя подумал, что еще немного — и он взглядом прожжет в протоколе дырки.
— Нет, — испугалась женщина. — Не… Не оспариваю.
— По каким признакам вы его опознаете?
— Что?
— Я говорю, по каким признакам вы его опознаете? Может, это вообще не он?
— Да нет, это он, — женщина испуганно посмотрела на Славу, он ей подмигнул, и она вздрогнула, явно жалея, что согласилась прийти.
— Ну хорошо, — следователь смилостивился, ткнул в протокол ненавистной авторучкой и, завалив голову на плечо, начал быстро писать. — Значит, вы опознаете его по приметам внешности, цвету волос, лицу… Да?
— Да, — убитым голосом подтвердила потерпевшая.
Когда опознание была закончено, следователь приступил к допросу Римского, а Николаев пошел проводить посторонних в коридор, молодой человек, бывший понятым, остановился и конфиденциально поинтересовался у опера:
— Скажите, товарищ следователь, я так понял, что он у нее серьги отобрал?
— Да, так оно и было.
— И вы его поймали?
— Как видите.
— То есть его теперь будут судить?
— Скорее всего.
— А серьги он, наверное, уже продал… Спасибо большое. Вот видишь, Верочка, так всегда: дурака, который копейки украл, сажают, а бандитов никто и ловить не будет…
Ответ Верочки Николаев не слышал. Заперев дверь, отделяющую помещение уголовного розыска от общего коридора, он вернулся в кабинет, где Петров и Ковалев готовили кофе. В соседнем брезгливый следователь допрашивал Римского.
— Он нас теперь возненавидит, — сказал Петров, разливая по чашкам кипяток. — Лежали у него «глухари» на полках, можно было с них пыль сдувать и радоваться, значительность из себя строить и всем жаловаться, что опера только водку жрут… Теперь работать придется. Интересная у нас система, такое ощущение, что никому, кроме нас, это и не надо. Ни тетке той, потерпевшей, ни следаку… А уж потом — и подавно. Она на серьги свои давно рукой махнула, радуется, наверное, что тогда вообще живой осталась. Теперь новые волнения прибавятся — будет ждать, когда ей мстить придут, в газетах сейчас об этом много и красочно пишут… Следак на нас дуться будет, что работу ему нашли — придется теперь бумажки писать, ездить куда-то. Всем плохо, и во всем мы виноваты.
— Я над этим никогда голову не ломаю, — пожал плечами Николаев. — Улицу надо на зеленый свет переходить, а вор должен сидеть в тюрьме. На словах любое блядство объяснить и оправдать можно, только что толку, оно от этого лучше не станет. Говорить сейчас все мастера, все все понимают и с советами лезут, только делать никто не хочет. Или не может уже.
Следователь закончил допрос Римского, выписал ему «сотку», упаковал в портфель бумаги и ненавистную свою ручку и уехал, оставив операм постановление о производстве обыска. Николаев привел из камеры Славу.
Некоторое время все молчали, разглядывая друг друга и стены. Потом задержанный попросил сигарету, закурил и поинтересовался:
— Меня в КПЗ когда увезут? Сейчас или вечером?
— Как с машиной будет, — вздохнул Костя. — Только времени-то уже — полвосьмого, давно уже вечер. И не КПЗ, а ИВС это давно уже называется, изолятор временного содержания…
— Какая мне разница, — махнул Слава, жадно затягиваясь сигаретой и исподлобья глядя на Ковалева. — У меня просьба одна есть, только ведь, наверное, не выполните.
— Смотря, что за просьба.
— С бабой хочу своей повидаться. Только не так, чтобы под конвоем и с наручниками, а сам по себе. Мне всего-то два часа надо, туда и обратно слетать. Не отпустите, конечно?
— Конечно, нет. На обыск мы к ней поедем, прямо сейчас, так что если чего передать ей хочешь — говори, мы передадим. А чтоб отпустить тебя — извини, но так только в кино бывает.
— Да, я понимаю… Жалко, она ж на третьем месяце у меня… Собирались осенью ко мне ехать, я уже и матери говорил. Танька-то у меня ведь тоже не местная, прописка у нее временная была, пока на заводе работала, а как уволилась, так и из общежития гнать начали. Отпустили бы, а?
— Нет, Слава, и давай больше не будем об этом.
— Да, я понимаю… Можно еще сигарету?.. Спасибо. А передавать ей ничего не надо. Мне сколько сидеть, года три?
— Я думаю, больше.
— Так и скажите. Пусть сама поступает, как хочет.
— Скажем. У тебя там осталось что-нибудь, или все продал?
— Да я ж сразу и продавал, в тот же вечер.
— Сколько у тебя всего эпизодов было?
— Что? А-а, понял. Не знаю, не считал… Раз сто пятьдесят, я думаю, я ж почти три месяца, с перерывами, конечно… В мае на две недели в Полтаву уезжал, а так — по три-четыре раза в день.
— И по сколько продавал?
— Когда как. В среднем, так по двадцать-тридцать тысяч за грамм.
— Итого, значит, лимонов двенадцать-пятнадцать, — прикинул Дима. — Неужели все потратил?
— Да, — махнул рукой Слава. — Матери, правда, кое-что отвез. А так на продукты да на сигареты все и ушло. Ну, иногда в кабаке, бывало, сидели с приятелем.
— Татьяне своей, наверное, подарки делал, — предположил Николаев, но Слава опять отмахнулся:
— Как-то все повода не было. Себе вон только на той неделе брюки новые и рубашку купил. Дайте еще закурить, а?
Костя достал пачку, дал сигарету Римскому и закурил сам.
— Послушай, Слава, — сказал он. — Неужели ты не понимал, что все равно, рано или поздно, но попадешься? Конечно, раз ты не местный и связей-то у тебя тут толком никаких, то просчитать тебя было очень трудно. Но все равно ведь, с самого начала было понятно, что тебя прихватят. Или нет?
— Знал, конечно. Первое время сильно боялся, честно скажу. После десятого раза вообще бросить хотел, но там с деньгами заморочка вышла, пришлось все по новой начинать. А потом привык… Мне б еще месяц продержаться — и все, не нашли бы вы меня больше никогда. Мне в Полтаве с сентября место хорошее обещали, в кооперативе одном. Я сюда больше и не приехал бы, чего мне здесь делать?
— Не жалко за штаны и рубашку несколько лет терять? И там еще неизвестно, как повернется?
— Жалко, конечно, но что сделать-то? Значит, судьба такая… Отпустили бы вы меня с Танюхой попрощаться… Нет? Дайте еще сигарету…