Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда меня послали работать в детский театр, я горевала — хотелось ставить серьезные вещи: трагедии Шекспира, Ибсена, Чехова. А тут Людоед, Кот, Мыши, Принцесса! Первое время я с ужасом смотрела в зал — да разве я совладаю с этой буйной, неудержимой ватагой? Но потом… Потом, когда я посмотрела, сидя в зале, несколько наших спектаклей, когда вокруг меня дети, не сводя глаз со сцены, кричали, предостерегая героя от происков Бабы Яги, предупреждая очередную Принцессу от ошибочного шага, когда увидела, как искренне, до слез, до настоящего горя, воспринимают они этот придуманный, этот созданный нами, актерами и режиссерами, мир, — я переменила свое мнение. Я, как никогда, поняла это вечное стремление человека создавать искусство и жить искусством; оно подобно крику, который мы посылаем вперед, чтобы вслед за ним стремиться поверх нашей жизни к тому, что лежит за горизонтом. Откуда в нем, человеке, это стремление к великой иллюзии, сложными путями помогающее ему изживать все страсти и стремления, которые в жизни не могут быть осуществлены? И ведь это, наверное, врожденное, как верят маленькие дети в то, что есть мудрый Кот в сапогах, что живет Принцесса и что всегда в этом мире побеждают Людоеда… Я стала много читать о детях — все, что могла достать. Дети рисуют, и мир их так ярок и прекрасен, каким мы уже не способны его видеть… И когда я стала готовить свой спектакль, я все думала о том, чтобы взглянуть на то сказочное царство, которое для них создаю, глазами этих малышей.
— Богумила Антоновна, пришли из министерства! — окликает меня моя помощница.
Некоторое время я смотрю на нее, не совсем понимая, о чем мне говорит Люда, потом спохватываюсь:
— Ну так проводи их на места!
Она смотрит на меня растерянно и удивленно:
— Это же из министерства!
И я, окончательно проснувшись, понимаю — только мне надлежит проводить важных и нужных гостей на их места, откуда им виднее всего будут мои просчеты или удачи…
И я провожаю их, пропуская мужчин впереди себя, ибо сегодня для них я не женщина, а работник, и они, эти вежливые, немного чопорные мужчины, не моргнув глазом проходят в дверь первыми и усаживаются в первые ряды, чтобы сразу же углубиться в программку, хотя все, что там напечатано, знакомо им почти так же, как и мне, — сколько страстей бушевало вокруг спектакля: и жалоб, и предостережений, и обид!
Потом я ищу маму.
Мама, в своем кримпленовом бордовом платье с закатанными рукавами, стоит в комнатке буфетчицы. Я с первого взгляда вижу, что наша буфетчица, бой-баба, которую, говорят, десять лет не может поймать ни один ревизор, явно спасовала перед мамой и отчитывается перед ней, как школьница. Дело в том, что сегодня после премьеры здесь должно состояться нечто вроде званого вечера, как говорят, «а-ля фуршет», — мама так и не поняла, что это такое, и посмеялась, что народ будет глотать бутерброды стоя. Но зато она четко поняла, сколько нужно бутербродов и всего, что мною заказано, на ту сумму, которую я смогла наскрести из своего полустуденческого бюджета. (Кстати сказать, мешок картошки до зарплаты будет мне весьма кстати.) И теперь она, мгновенно перемножив все в уме, выбивает из нашей Елизаветы-буфетчицы все недостающее. Мама не просто знает цену копейке: она чувствует ее живую силу, таинственную способность притягивать к себе другие, она прирожденный эконом, которому пришлось голодать в трудные военные годы, а в — послевоенные горбом своим сколачивать по копейке на дом, корову, на нас троих да вдобавок на отца, который время от времени таинственно выныривал из своих северных одиссей и возвращался домой, подобно блудному сыну, без рубля, но с обязательным кульком конфет для нас с сестрой и Володьки.
Я смотрю на маму. У нее на левом мизинце шрам: она порезалась серпом в тот момент, когда услышала мой плач, а еще впереди оставалась последняя узкая полоска… На щиколотке у нее рубец — в память о том дне, когда она, тяжело больная, дожинала на лугу сено для коровы… На правом виске, скрытом под поседевшей прядью, неровная полоска: она брала воду из колодца, а мой маленький брат, размахивая письмом, крикнул, что батька погиб где-то на лесоразработках… Видно, все же крепко любила юна нашего веселого, непутевого, синеглазого отца, если не устояла на ногах, упала в беспамятстве, ударившись виском о влажную бетонную кромку деревенского колодца!.. Мама поймала мой взгляд, вышла, заторопила:
— Иду, иду, дочушка! Тут я сама управлюсь. Лиза мне поможет.
Елизавета, наверно, была мамой полностью приручена, потому что, поправляя пышный обесцвеченный начес, приветливо мне кивнула, и я прочитала в ее взгляде: «Вот не знала, что у тебя такая мать!» Мне кажется, сама Лизавета тоже из деревни, ведь наш город недаром называют феноменом, он в последние годы вырос в пять раз, вырос в основном за счет деревенских. Потому-то в субботу на шоссе почти не увидишь машин, идущих в город, — все едут из города домой. Так все и говорят: «Поеду домой», хотя дом-то уже давно здесь, все обжито, и последние корни, связывающие с деревней, скрипят и лопаются от натуги. Вот и я часто говорю: «Поеду домой», хотя хорошо знаю — домой возврата нет, я уже шесть лет живу в городе. Шесть лет — это четверть моей жизни, и я эту четверть использовала как следует. Я не сразу поступила в институт. В тот год срезалась на третьем туре и пошла работать на стройку разнорабочей. Устроившись на работу, я записалась в студию бального танца при автозаводе, в кружок кройки и шитья и в музыкальную студию. Три класса музыкальной школы я окончила в нашей деревне — там как раз она только что открылась и набирали всех, у кого был маломальский слух. Я хотела быть актрисой (тогда я говорила — «артисткой»), и хотя мои одноклассники посмеивались над моим ростом, утверждая, что меня не возьмут исключительно потому, что не найдется партнера, который бы играл со мной в паре, я твердо знала: умру, но буду работать на сцене! Мне тогда снились по ночам королева Гертруда и леди Макбет, тоже почти королева, и я понимала, что если я