Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В номере было тесно, темновато, и сильно пахло духами Валентины Львовны. Грузинов растворил окно, на один миг он был как большая темная птица, раскинутая на золотом фоне, и затем все вспыхнуло, солнце, разбежавшись по полу, остановилось у двери, которую бесшумно затворил за собой Мартын. “Кажется, беспорядок, не взыщите, — сказал Грузинов, косясь на двуспальную постель, смятую полуденной сиестой. — Садитесь в кресло, голубчик. Очень сладкие яблочки. Угощайтесь”. “Я, собственно говоря, — приступил Мартын, — вот о чем хотел с вами поговорить: у меня есть приятель, этот приятель собирается нелегально перейти из Латвии в Россию...” “Вот это возьмите, с румянцем”, — вставил Грузинов. “Я все думаю, — продолжал Мартын, — удастся ли ему это? Предположим, — он отлично знает местность по карте, — но ведь этого недостаточно, — ведь повсюду пограничники, разведка, шпионы. Я хотел попросить вас — ну что ли, разъяснить”. Грузинов, облокотясь на стол, ел яблоко, вертел его, отхватывал то тут, то там хрустящий кусок и опять вертел, выбирая новое место для нападения. “А зачем вашему приятелю туда захаживать?” — осведомился он, бегло взглянув на Мартына. “Не знаю, он это скрывает. Кажется, хочет повидать родных в Острове или в Пскове”. “Какой паспорт?” — спросил Грузинов. “Иностранный, он иностранный подданный, — литовец, что ли”. “Так что же, — визы ему не дают?” “Этого я не знаю, — он кажется не хочет визы, ему нравится сделать это по-своему. А может быть действительно не дают...” Грузинов доел яблоко и сказал: “Я все ищу антоновского вкуса, — иногда, кажется, как будто нашел, — а присмакуюсь, — нет, все-таки, не то. А насчет виз вообще — сложно. Я вам никогда не рассказывал историю, как мой шурин перехитрил американскую квоту?” “Я думал, вы что-нибудь посоветуете”, — неловко проговорил Мартын. “Чудак-человек, — сказал Грузинов, — ведь ваш приятель наверное лучше знает”. “Но я беспокоюсь за него...” — тихо произнес Мартын и с грустью подумал, что разговор выходит отнюдь не таким, каким он его воображал, и что Юрий Тимофеевич никогда не расскажет, как он сам множество раз переходил границу. “И понятно, что беспокоитесь, — сказал Грузинов. — Особенно, если он новичок. Впрочем, проводник там всегда найдется”. “Ах, нет, это опасно, — воскликнул Мартын, — нарвется на предателя”. “Ну конечно, следует быть осторожным”, — согласился Грузинов и, потирая ладонью глаза, внимательно, сквозь толстые белые пальцы, посмотрел на Мартына. “И очень важно, конечно, знать местность”, — добавил он вяло.
Тогда Мартын проворно вынул небольшую в трубку свернутую карту. Он знал ее наизусть, не раз забавлялся тем, что чертил ее не глядя, — но теперь следовало скрыть свое знание. “Я, видите ли, даже запасся картой, — сказал он непринужденно. — Мне, например кажется, что Коля перейдет вот здесь, или здесь”. “Ах, его зовут Колей, — сказал Грузинов. — Запомним, запомним. А карта хорошая. Постойте...” (появился футляр, чмокнув, открылся, блеснули очки)... “Значит, позвольте, — какой, масштаб? — о, прекрасно... — вот — Режица, вот Пыталово, на самой черте. У меня был приятель, тоже, по странному совпадению, Коля, который раз перешел речку бродом и пошел вот так, а в другой раз начал здесь, — и лесом, лесом, — очень густой лес, — Рогожинский, вот, а теперь, если взять на северо-восток...
Грузинов теперь говорил живо и все ускорял речь, водя острием разогнутой английской булавки по карте, — и в одну минуту наметил полдюжины маршрутов, и все сыпал названиями деревень, призывал к жизни невидимые тропы, — и чем оживленнее он говорил, тем яснее становилось Мартыну, что Грузинов над ним издевается. Вдруг донеслись из сада два женских голоса, странно выкрикивающих фамилию Юрия Тимофеевича. Он высунулся. Барышни-англичанки (барышням, вообще, он нравился, — разыгрывал перед ними байбака, простака) звали его есть мороженое. “Вот пристаючие, — сказал Грузинов, — я все равно мороженого никогда не ем”. Мартыну показалось, что уже где-то, когда-то были сказаны эти слова (как в “Незнакомке” Блока), и что тогда, как и теперь, он чем-то был озадачен, что-то пытался объяснить. “Вот мой совет, — сказал Грузинов, ловко свернув карту и протянув ее Мартыну. — Передайте Коле, чтоб он оставался дома и занимался чем-нибудь дельным. Хороший малый, должно быть, — и было бы жаль, если бы он заплутал”. “Он в этом лучше меня смыслит”, — мстительно ответил Мартын.
Спустились в сад. Мартын все время усиленно улыбался и чувствовал ненависть к Грузинову, к его холодным глазам, к сливочно-белому непроницаемому лбу. Но одно было хорошо: вот, разговор произошел, это минуло, — обошелся, как с мальчишкой, — черт с ним, совесть чиста, теперь можно спокойно уложить вещи и уехать.
В день отъезда он проснулся очень рано, как, бывало, в детстве, в рождественское утро. Мать, по английскому обычаю, осторожно входила среди ночи и подвешивала к изножью кровати чулок, набитый подарками. Для пущей убедительности она нацепляла ватную бороду и надевала мужнин башлык. Мартын, проснись он ненароком, видел бы воочию святого Николая. И вот, утром, при ярко-желтом блеске лампы и под мрачным взглядом зимнего петербургского рассвета, — с коричневым небом над темным домом напротив, где снег провел карнизы белилами, — Мартын ощупывал длинный материнский чулок, хрустящий, туго набитый почти доверху пакетиками, которые просвечивали через шелк, и, замирая, совал в него руку, начинал вытаскивать и разворачивать зверьков, бонбоньерки, — все предисловие к большому подарку, — к паровозу и вагонам и рельсам (из которых можно составлять огромные восьмерки), ожидавшим его попозже, в гостиной. И нынче тоже Мартына ожидал поезд, этот поезд уходил из Лозанны под вечер и около девяти утра прибывал в Берлин. Софья Дмитриевна, уверенная, что сын едет только затем, чтобы повидаться с маленькой Зилановой, и замечавшая, что нет из Берлина писем, и терзавшаяся мыслью, что маленькая Зиланова недостаточно быть может любит его и окажется дурной женой, старалась как можно веселее обставить его отъезд и, под видом несколько лихорадочной бодрости, скрывала и тревогу свою и огорчение, что вот, едва приехав, он уже покидает ее на целый месяц. Дядя Генрих, у которого раздулся флюс, был за обедом угрюм и неразговорчив. Мартын посмотрел на перечницу, к которой дядя потянулся, и ему показалось, что эту перечницу (изображавшую толстого человечка с дырочками в серебряной лысине) он видит в последний раз. Он быстро перевел глаза на мать, на ее худые руки в бледных веснушках, на нежный профиль ее и приподнятую бровь, — словно она дивилась жирному рагу на тарелке, — и опять ему показалось, что эти веснушки, и бровь, и рагу он видит в последний раз. Одновременно и вся мебель в комнате, и ненастный пейзаж в окне, и часы с деревянным циферблатом над буфетом, и увеличенные фотографии усатых сюртучных господ в черных рамах, — все как будто заговорило, требуя к себе внимания в виду скорой разлуки. “Мне можно тебя проводить до Лозанны?” — спросила мать. — “Ах, я знаю, что ты не любишь проводов, — поспешила она добавить, заметив, что Мартын наморщил нос, — но я не для того, чтобы провожать тебя, а просто хочется проехаться в автомобиле, и кроме того мне нужно кое-что купить”. Мартын вздохнул. “Ну, не хочешь — не надо, — сказала Софья Дмитриевна с чрезвычайной веселостью. — Если меня не берут, я останусь. Но только ты наденешь теплое пальто, на этом я настаиваю”.