Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне стало жаль Поляковского. Опять его оттолкнули. Поляковский был как Германия, которая пришла к столу империалистических яств, когда все места там уже были заняты. Отсюда его обидчивость и агрессивность. Его даже не удостоили ответа, потому что в этот момент троица взглянула на часы и потекла к телефону.
Елена Крымова, как уже посвященная, последовала за ними, закинув за плечо черный кружевной шарф.
– Ну что, не подходит? – спросила она громким шепотом.
Все знали: не подходит Кёнигсберг – он обещал деньги при условии, что стадо рванет когти от Адлера с Аршином. А теперь что-то играет в непонятную игру.
– Жена говорит: у него температура, просит позвонить завтра, – объявил Таль.
– Хорошо вам, – сказал мне Поляковский, – можете наблюдать весь этот водевиль со стороны.
– Хорошо нам, малярам, – подтвердил я.
– И все-таки хотелось бы больше определенности, – сказал Лева Звездин; его близко поставленные глаза стали похожи на двустволку, нацеленную на Амбарцумова.
– Знаете что, – взорвался Амбарцумов, – можете звонить ему сами… Могу дать телефон. Что мне, больше всех надо, что ли?.. Надоело, в конце концов.
Амбарцумов уселся один за дальний столик, уронив прекрасный профиль в ладонь. К нему устремились Ю и Елена Крымова. Было не слышно, что они там ему говорили. Они были похожи на родственников и родителей, утешающих зацелованного подростка.
– Надеюсь, мы можем удалиться, господа? – прокричал им Поляковский.
– Статьи приносить через три дня, – объявил издали Перес. – Сюда, в кафе «Натан», к семи.
– Им главное, чтоб статьи приносили, – сказал Лева Звездин.
– Но ведь все равно принесем, – сказал я. – В зубах и на задних лапах.
– Потому что ни к чему другому непригодны, – сказал Звездин, – статьеносцы. В этом кафе сотни людей. Но самые гнусные здесь мы.
– Пожалуй, что и так, – сказал я.
– Знаешь, на что мы похожи, – сказал Звездин, – на томаты, которые выращивают методом гидропоники. Вроде плоды, а корни в воздухе висят, как мочалки.
Мы поднялись по эскалатору из подвала на первый этаж. За столиками сидели негры и поедали большие волнистые палочки жареного картофеля с кетчупом, поддевая их на красные пластмассовые вилки. Негры излучали тьму.
– И все-таки мы здесь самые гнусные, – сказал Звездин. – Хорошо тебе, ты маляр.
– Пожалуй, что и так.
* * *
У него было такое усталое лицо, как будто кто-то сидел на унитазе, долго мял газету, обнаружил вдруг рулон туалетной бумаги, а из газеты сделал адлерово лицо. Он износил себя на газетной каторге. Ну, благо бы разбогател. В Союзе Адлер был идейно убежденным антикоммунистом, в Америке стал правым. Во всех бедах винит либералов. Его идеологическая схема нерушима. Вы скажете: в Америке преступность, правительство не в состоянии защитить жизнь законопослушных граждан.
– Ничего подобного, – возразит Адлер. – Я вот хожу по улицам и все еще не убит. Преступность – выдумка либералов.
– Но ведь убивают только раз в жизни, – говорю я.
– Ничего подобного, – взвивается Адлер. – Сколько я тебя знаю, ты всегда был нытиком.
– Система американского здравоохранения есть система ограбления, – говорю я. – Под каждой койкой здесь сидят крокодил и гиена, чтоб сожрать пациента.
– Признайся, ты завербован. Признайся, никому не скажу.
Уж больно он правый. Павка Корчагин, Олег Кошевой, Александр Матросов капитализма.
Если завтра газета «Правда» напишет: «Земля вращается вокруг Солнца», Мишка Адлер станет утверждать: тут есть идеологический подвох большевизма. Ежели, к примеру, американская машина обрызгает Мишку, он утрется и пойдет счастливый. Не какая-нибудь там паршивая «лада», а мощный американский «коди». Знай наших.
На другой день после исторической встречи в кафе «Натан» Мишка Адлер перегородил мне дорогу своим «бьюиком», длинным, как баррикада.
– Стой… поговорить надо.
Я пересел из своей машины в его.
– Ты слышал, они украли газету?
– Весь Нью-Йорк слышал.
– Подонки. Будем выпускать газету втроем: я, ты, Аршин. Я Пеле. Ты Гарринча. Нас поддержит журнал «Эпоха».
У них с Аршином все за меня было решено.
– Будем платить тебе семьдесят баксов в неделю, дадим медицинскую страховку.
Я молчал. Не мог же я ему сказать, что они с Аршином мне неинтересны. Денег нет и не будет ни там, ни здесь. Но там по крайней мере интересно.
Я должен был ему сказать: «Когда мы защищали замок, мы были симпатичные оппозиционеры. Америка предоставила нам шанс, но мы провалились, потому что сильны только в оппозиции. Когда вы создавали газету, то пригласили меня только в качестве раба. Вот и теперь я нужен вам только в качестве раба».
Все это я должен был ему сказать, но не сказал. Проклятая слабость духа.
– Как ты можешь с этими подонками!
– И те и другие воняют одинаково.
– Они же подонки.
– На большую подлость способен лишь патетичный романтик. Они ироничны. И потому на большую подлость не способны.
– Амбарцумов – это Антоша Чехонте, который никогда не станет Чеховым.
– Тебе наверняка это кто-то сказал. Передай тому, кто тебе это сказал: Чехонте – не так ух плохо. Когда Амбарцумов умрет, после него останется том талантливой прозы. Что останется после нас с тобой?
– Но Амбарцумов никудышный журналист…
– И правильно делает. Журнализм убивает писателя.
– Амбарцумов подражает Хэму.
– А ты попробуй.
– Все равно они подонки.
– Талант не обязательно ангел.
– Ты был у Амбарцумова в уборной?
– Не довелось.
– Он прикрепляет к крышке унитаза портреты своих врагов.
– Но зато когда мне плохо, я открываю его книгу, и мне становится легче.
– Ты ведешь себя, как вошь на сковородке.
– Просто у меня есть вкус.
– Семьдесят в неделю и страховка. Подумай…
Он распахнул дверцу и выпустил меня из своего прокуренного дредноута.
7
Там, в условиях тирании, мы стремились соблюсти в себе человека. Порой самая страшная тирания ставит препоны человеческой подлости. Люди тайно объединяются. Там мы стыдились друг друга, потому что чувствовали себя частью человеческого единства. Здесь некого стало стыдиться. И мы превратились в нравственные развалины.
Адлер и Аршин объявили читателям: мы воры, похитившие газету. Мы объявили: Адлер и Аршин дураки и эксплуататоры, не заплатившие беременной наборщице.