Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да. Гениально. — О чем-либо. О чем угодно. Всякий агэшник время от времени непременно говорит «гений», «гениально», «мы оба гении» и тому подобное. Это (для многих прочих) бритвенно-острое слово мы произносим запросто, находясь с ним в свойских и в давних — в ласковых отношениях. Без слова «гений» нет андеграунда. (Так же, как не было андеграунда без взаимно повязанного противостояния с гебистами.)
Когда Михаил или кто еще повторяют, что я гений, у меня чувство, что мне щекочут левую пятку веточкой полыни. Легко. И свежо на душе. Не более того. (Астральные позывные.) А меж тем настоящий гений, мой брат Веня, в психушке ночью жует по одной свои забытые горделивые слезки.
Если же считаться, мне всегда недоставало Вениной восхитительной легкости самовыражения. Мой талант это талант, но он — как пристрелка, и сам я — как проба. Природа пробовала мной, а уже после, через три года, выдала на-гора Веню. Если считаться... И острого его ума мне было дано меньше, и вполовину его таланта. И лишь малый кусочек его львиного сердца; тоже на пробу.
Так и не уснул, встал — пошел проверить квартиры. По дороге выпил стопку, зайдя к вдове. Там сидели и кой-как пили поредевшие поминальщики, уже вялые, как зимние мухи.
— Твои — у Ады Федоровны, — сказали.
Ни Акулова, ни кавказцев (зато таз с холодными, но вкусными их шашлыками на самом дне).
Михаил и Вик Викыч и точно у Ады, у крепкой еще старухи на пятом этаже: она сама, оказывается, выставила им бутылку водки в продолжение поминок. Вдова пожмотилась, ее в застолье не позвала (а ведь старуха хорошо Тетелина помнила, значит, скорбела).
— Садись, Петрович, — Ада Федоровна любит пригреть. Ей скучно. Остатки доброты у женщины сопряжены с остатками жизни. Лет пять назад Ада Федоровна еще трепыхалась, как догорающая свечка: в конце пьянки вдруг доставала заветную четвертинку — и самый подзадержавшийся, поздний по времени мужик, подпив, оставался и просыпался в ее постели. Но теперь все фокусы позади. Болотный тихий пузырь. Только доброта.
Прежде чем Викыч и Михаил разбегутся по домам, к своим пишущим машинкам, им надо успеть многое неважное друг другу сказать и немногое важное высказать — говоруны-с! — поддразниваю я их, занятых сейчас великим заполночным бдением наших интеллигентов: разговором.
Говорливый соотечественник высоко парит, выше не летают. Огромная культура русского разговора (с выпивкой) затеялась уже в ХIХ, если не раньше: по причине гигантских расстояний меж усадьбами люди по полгода не виделись, а встретившись, говорили день и ночь напролет. Говорили, уже запахнувшись в шубу. Пока не зазвенит под окнами колокольчик тройки. Пока не отключат телефон за неуплату. Интеллигенция десятилетиями работала не напрягаясь (в отличие, скажем, от коллег в Западной Европе), зато мы, уверяет Михаил, довели искусство человеческого общения (телефонного, кухонного, в рабочее время, в вагоне поезда) до немыслимой высоты. Разговоры — наши пирамиды. На века.
Михаил: — Люблю поговорить. Умею. Но наговориться я могу только с Викычем. Не мешай... Полчаса, а?
Викыч (тоже вскинулся): — Не мешай. Да, да, еще с полчаса!
Но тут и я с пониманием величия происходящего (и с некоторой завистью, не скрою) покачал головой, мол, какие там полчаса — уверен, что трудиться еще часа два-три, не меньше, говоруны-с!
Я еще поддразнил — идеальная, мол, пара. Еврей, укорененный в культуре России, и русский, в молодости слывший антисемитом.
—...Ну, хватит же, заткнись! — Викычу не понравилось мое напоминание. Между тем, исцелил его как раз я, одним антисемитом меньше, — и именно что этим знакомством. В те давние времена, помню, я этак осторожно означил, выбирая слова и готовя Вик Викыча к встрече с Михаилом, мол, какой талантливый еврей и какой упорный агэшник!
Их первый разговор, тоже помню, состоялся сразу после знакомства, и сразу же долгий, затяжной, с выяснениями, сильно за полночь. И вот — друзья. Дальше на них уже работало время. Как и бывает подчас в приятельстве, оба легко сдружились, а меня потеснили. То есть я остался их другом, но третьим, и уже малость в стороне. И ладно. (Я и тогда не боялся терять.)
Я выпил с ними, но уровень их ночного разговора был уже очень высок, я запоздал. Тут и впрямь необходима общая точка отсчета, старт, но еще более совместно резкий в слове разгон. Я лишь следил, как следит мальчишка, задрав голову, за полетом в синеве чужого бумажного змея. Но это — тоже умение. Умение помалкивать, получая удовольствие от страстей, которые других сейчас распирают. Жизнь сторожа научила меня просто слушать. Просто жить утро. Просто пить чай.
Но надо еще и квартиры проверить, иду коридором. Встречным ходом идут, лучше сказать, бредут бледные привидения раннего утра — знакомые слесаря во главе с Кимясовым. Маленькие, кривоногие и, конечно, пьяные, они продолжают стайкой передвигаться по пустым этажам в поисках спиртного. Не спавший всю ночь отряд, боевая фаланга — почетный караул по Тетелину, по его твидовым брюкам.
Запив (запои, к счастью, кратки), Михаил звонил слишком часто, а я о том, о сем и пересказывал ему новости многоквартирного дома — мол, поговаривают о приватизации...
— Что? — Михаил вдруг смолкал. Приватизация? Квартиры?.. Его универсальный интеллект, словно ручей, натыкался на преграду и, как верховая вода, начинал обтекать, обегая и справа и слева (и вновь прорываясь к моей душе — как он выражался, к моей гениальности), к черту квартиры, к чертям быт, что тебе их заботы! — ты существуешь, ты есть, кричал он. Ты — гений. Ты — это летучая летняя пыль! ты только не умирай, ты живи... — в голосе его слышались подступившие рыдания.
После выпитого ему (в этот раз) казалось, что мой гений сродни летyчей пыли на листьях, на летней дороге. И он не знал, как иначе выразить. Он был нежен в разговоре. Он был беззащитен. Он был по-настоящему талантлив, с психикой, лишь чуть покореженной от андеграундной жизни.
Явно поддатый и счастливый общением, Михаил кричал мне теперь в телефонную трубку, что он беспрерывно думает о Тетелине. Да, согласен, может, и придурок, но в этом маленьком придурке билась мысль, и какая мысль! Мысль и урок. Ведь пойми: укорачивал не брюки — он укорачивал свою жизнь!
— Пойми! — кричал Михаил. — Тетелин пояснил нам так наглядно! Ведь я тоже укорачиваю свою жизнь. (Вероятно, пьянством.) Ты тоже — укорачиваешь свою. (Чем?) Каждый человек сидит с ножницами и стрижет, стрижет, стрижет брюки. А знаешь, почему? А потому что на фиг человеку некая бесконечная жизнь? В этом и мысль: жизнь человеку нужна по его собственному размеру!
Мысль как мысль: сообщение о духовных ценностях.
Михаил возликовал:
— Ага! Ты согласился, согласился! В этом маленьком плебее и подражателе билась великая и несамоочевидная мысль!.. Когда он с инфарктом сполз с постели и взялся за ножницы — он знал, что делал! Его навязчивая подспудная идея в том и состояла, что один человек умирает обидно рано, а другой, напротив, явно зажился и коптит небо. Разве нет?.. Пойми: у человека есть свой размер жизни, как свой размер пиджака и ботинок.