Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следовавшие одна за другой атаки отбивали два наши корпуса — Гетмана и Кривошеина. Отбивали, обливаясь кровью — своей и вражеской.
Днем от Кривошеина приехал Баранович. Обычно мучнисто-белое лицо его теперь было красно. То ли от загара, то ли от волнения. Тонкие губы серы.
— Беда, одно слово — беда… Кривошеин держится, люди дерутся. Но такое количество танков… На энпэ сидишь, в глазах рябит… Немцы в тыл заходят.
Но как ни потрясен генерал Баранович, он умалчивает о том, что его бронетранспортер пробит болванкой. Об этом я узнаю уже от Балыкова.
Немцы действительно вклинились между нашими корпусами и сейчас напрягали силы, чтобы расширить щель и впустить в нее стальную лавину танков.
Гетман и Кривошеий во фланг контратаковали прорвавшихся гитлеровцев. Маневрировали огнем и подразделениями.
Нежданно-негаданно на нашем КП появился генерал Чистяков. Не прошло и двух суток с тех пор, как мы с Михаилом Ефимовичем застали его весело завтракающим в саду, под яблонями. А сейчас возле меня сидел подавленный, глубоко несчастный человек, которому трудно было поднять голову, разогнуть обтянутую пыльным кителем спину.
— Конец… Штаб потерял управление дивизиями, а дивизии… — он безнадежно махнул рукой. — Снимут теперь, и поделом. Хрущев вызывает.
— Никита Сергеевич здесь.
Чистяков вздрогнул, уставился на меня:
— Здесь?.. Пойду.
По-стариковски поднялся, опираясь на колени. Пошел, едва отрывая от земли ноги.
А спустя полчаса я увидел Чистякова в совсем ином состоянии. Вернулся он решительной походкой, воротник кителя твердо держал голову, руки были сцеплены за спиной.
— Никита Сергеевич при мне говорил с командующим фронтом. Тот передал: армия сделала все, что могла. Никита Сергеевич велел собирать дивизии, приводить их в порядок.
— Еще что сказал командующий?
Чистяков наморщил лоб, посмотрел поверх меня:
— Еще?.. Э-э! Первая танковая становится центром боев фронта… Но могу добавить от себя: шестая тоже еще сыграет свою роль…
Так, в испепеляющей жаре, в неумолчном грохоте, в атаках и контратаках, проходил этот день.
Наша рощица, такая нарядная и веселая утром, теперь поникла от бомбежек и огня. Безжизненно свисают ветви с потускневшими, вянущими листьями. С поля волнами наплывает дым — горят хлеба.
Мы с Никитой Сергеевичем, побывав у пленных (Хрущев велел докладывать ему о каждой партии), направились к Шалину. Михаил Алексеевич встретил нас на полпути.
Обычно Шалин умел скрывать тревогу, оставаться невозмутимо спокойным, даже когда кругом все охвачены волнением. Но, видимо, произошло нечто такое, что и его вывело из состояния равновесия, заставило бежать, запыхавшись, по лесу.
— Вот… Вас искал…
Он протянул листок радиограммы. На ней одна лишь строчка:
«Оборона прорвана, войска Черниенко неудержимо бегут. Усычев».
— Кто такой? — спросил Хрущев, показывая на подпись.
— Начальник связи корпуса, подполковник.
— Верить можно?
— Не могу знать, он здесь новый человек.
— Катуков вернулся?
— Никак нет, по-прежнему у Гетмана.
— Кто знает о телеграмме?
— Только радист. Принял и сам прибежал.
— Будет молчать?
— Предупрежден.
— Товарищ Попель, немедленно — к Черниенко. Нет, не один, возьмите с собой двух политотдельцев. Они там останутся. А вы, как только выясните, вернетесь.
— Слушаюсь.
— Мы тут с товарищем Шалиным будем решать. Я понимал тревогу Никиты Сергеевича и волнение Шалина. Корпус Черниенко вступил в бой совсем недавно. На него мы возлагали большие надежды, и если он «неудержимо бежит», открывая дорогу гитлеровцам, положение наше — никудышное.
Я поехал с таким расчетом, чтобы перехватить отступающие части Черниенко, хотя мне как-то не верилось в это «неудержимо бегут». Нет, что-то не так. На заднем сиденье — помначполитотдела по комсомолу майор Кузнецов и инспектор поарма майор Гетьман. Притаились, молчат. Полчаса назад они, едва держащиеся на ногах от усталости, вернулись от Кривошеина и хорошо представляют себе последствия прорыва обороны…
Мост у речушки разбит прямым попаданием. Не так-то легко было угодить в него — на берегу десятки глубоких воронок.
Метрах в ста восточнее уже освоен объезд через смятый ивняк, по пшеничному полю.
Когда мы подъехали, навстречу неглубоким бродом шли танки. Словно обрадованные неожиданным купанием, они бодро выскакивали на отлогий берег, оставляя после себя на песке широкую мокрую полосу. С гусениц свешивались водоросли.
На переправе распоряжался подполковник в кителе, перешитом из желтой английской шинели (такие кителя входили во фронтовую моду).
— Не Коновалов ли? — повернулся я к Кузнецову и Гетьману.
— Вроде бы он.
Значит, это одна из бригад корпуса Черниенко. Выхожу из машины. Подполковник бежит навстречу.
— Товарищ генерал, начальник политотдела бригады подполковник Коновалов… Второй батальон отходит за Псел.
— Кто разрешил?
— Тут… — Коновалов явно смущен. — Радиограмму одну перехватили…
— Поворачивайте назад. Немедленно! На командном пункте корпуса атмосфера деловитого спокойствия. Мы ждали чего угодно, но не этого.
— Отвратительно получилось, — морщится Черниенко. — Был в частях. Вдруг радист приносит радиограмму, перехватил. Адресована командующему армией. Мы деремся, а этот докладывает командующему, будто «бежим»… Тут подходил отдельный танковый полк. Нам на усиление. А этот решил, будто противник в тыл прорвался. Сам запаниковал да еще несколько таких, как он… Вот и доложил. Еще считал, что геройский шаг совершает…
Черниенко не называл по фамилии начальника связи. Все свое презрение он вкладывал в слово «этот».
— Посадили его. Пусть трибунал решает — дурак или провокатор. Заверьте Никиту Сергеевича: корпус будет драться до последнего, но не побежит.
Уже смеркалось, когда мы с Н.С. Хрущевым и Журавлевым поднялись на высотку к югу от нашего КП. Завтра эта высотка должна была стать наблюдательным пунктом, и сейчас Подгорбунский со своими разведчиками устанавливал здесь двурогую стереотрубу, углублял щели. Вместо пилотки на голове у него была серая пропыленная повязка, левая рука висела на бинте.
Подгорбунский по-уставному представился Хрущеву, спокойно отвечал на вопросы. В его словах не чувствовалось нервозной лихости. Но глаза, как всегда, блестящие, живые.
— Что у вас с рукой и с головой? — спросил Хрущев. Подгорбунский хмуро усмехнулся:
— Пуля — дура (показал на голову), штык — молодец (кивнул на руку).