Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мой муж, — сообщает ему мама, — умер восемь лет назад.
Ганс беспомощно вздыхает. Похоже, не может найти подходящих слов.
— Не утруждайте себя, — говорит мама. — Это вас ни к чему не обязывает.
Ганс улыбается. Должна признать, что улыбка ему к лицу.
Мама тоже улыбается. Мы входим на паром.
— Что, если нам оставить молодежь, — говорит она Гансу, указывая на меня и Оливера, — и совершенно свободно выпить где-нибудь по чашечке кофе?
— Что ж, хорошая идея! — сразу соглашается Ганс.
3
— Он из Гамбурга! — радостно сообщает нам мама, вернувшись спустя полчаса. — И родился там!
Выражение лица Оливера откровенно недоумевающее.
— Извини, — любопытствует он, — но что в Гамбурге такого особенного, даже если он там и родился?
Разумеется, дело не в Гамбурге, объясняет ему мама. А в том, что Ганс — урожденный западный немец (как она втайне и надеялась), а не бывший гэдээровец.
— А почему, — говорит Оливер несколько раздраженно, — для нарождающейся любовной авантюры так важно, при каком режиме кто рос?
— Потому что социализм лишал большинство мужчин самосознания и самоуважения, — говорит мама Оливеру. — Думаю, Пажоут, именно ты мог бы об этом кое-что знать…
(«Они говорили о целых народах, словно говорили об одной личности, тогда как говорить с маломальской уверенностью даже об одной личности представлялось мне опрометчивым», — позже цитирует мне Оливер из книги, которую читает.)
С парома мы пересаживаемся на автобус. В автобусе я замечаю, что мама время от времени поглядывает на Ганса. Как только мы выходим на следующей остановке, Ганс снова присоединяется к нам. Заснеженную вершину Тейде мы наблюдаем уже вместе. Спустя какое-то время Ганс не без иронии спрашивает меня (у него замужняя дочь моего возраста), разрешаю ли я ему пригласить маму на обед.
— Прежде всего два контрольных вопроса, — строго говорю я ему по-английски. — Первый: что вы думаете о смертной казни?
— О смертной казни? — переспрашивает он ошалело. — Я против…
— Хорошо. А как насчет оружия? Вы любите оружие?
Мама смеется.
— Не люблю, — все еще недоумевая, говорит Ганс.
— О'кей. Тогда приглашайте…
4
В последующие дни Ганс и мама ни на шаг не отходят друг от друга. Оба выглядят влюбленными.
— Какой он? — спрашиваю я с любопытством.
— Пока замечательный, — говорит мама. — Пока почти идеал…
— Господи боже, опять? — стонет Оливер. — Идеальный мужчина не существует! Идеальный мужчина — вирус, поражающий женскую рациональность, — если, конечно, нечто вроде женской рациональности вообще существует…
— Возможно, идеальный мужчина не существует, но это вовсе не вирус, — возражаю я, — а красивая мечта.
— А мечты, как ни удивительно, подчас сбываются… — дополняет меня мама.
Мы улыбаемся друг другу.
— Ерунда. Это миф, опасный для жизни, — качает головой Оливер. — Каждую женщину, которая произносит это словосочетание, я преследовал бы за распространение сигнала тревоги. Или судил бы за угрозу обществу — тут мера наказания значительно выше.
Мама доливает себе чаю; я вижу, как у нее чуть дрожит рука.
— Вы не возражали бы, если бы я переехала к Гансу в гостиницу? — говорит она как бы между прочим, но при этом избегает моего взгляда. — Мы хотим быть на Сильвестра вместе.
— Есть ли в этом смысл? — спрашивает Оливер. — На одну ночь?
— Разумеется, мы не против… — говорю я.
5
Вечером мы с Оливером сидим в гостиничном баре; компанию нам составляют лишь несколько таких же одиноких пар. Из ближних ресторанов до нас доносится гомон начинающихся новогодних праздников. Будь моя воля, я пошла бы куда-нибудь потанцевать, но Оливер дискотеки не переносит.
Я не высказываюсь вслух, но думаю о маме.
— Если выпью еще вина, то усну мгновенно, — говорю я Оливеру, когда он заказывает еще два бокала крепкого красного вина.
— В раннем детстве, — задумчиво произносит Оливер, — я очень полюбил песню о разбойнике Мэкки Мессере из «Оперы нищих». В исполнении Милоша Копецкого.
Он говорит на чистом литературном языке значит, уже пьян.
— Прекрати, — прошу его.
— В этой песне есть следующая строфа: Однажды ночью / к молодой / забрел разбойник удалой. / Она спала, / а пробудившись, поняла, / что чести он ее лишил, / но Мэкки смыться поспешил.
— Прекрасно, — говорю устало. — Но в чем фишка?
— А в том, что эта песня абсолютно перевернула мои представления о глубине женского сна.
Я смеюсь. Оливер может быть забавным, когда хочет. Кроме того, его загар напоминает мне, что это все тот же Оливер.
Тот, с Корчулы.
Я прижимаюсь к нему еще сильнее и радуюсь тому, что мы принадлежим друг другу.
— Долгие годы из-за этой чертовой песни я думал, что с вами, спящими, можно делать что угодно, — продолжает он. — А теперь представь мое позднейшее разочарование.
Я озираюсь, не смотрит ли кто на нас, и кладу руку ему на межножье.
— А тебе бы хотелось, чтобы я и вправду уснула таким глубоким сном? — спрашиваю я игриво.
— Допустим, — осторожно говорит Оливер, — что спящая женщина может обладать для мужчины определенной привлекательностью.
— Да? В чем же заключается эта привлекательность?
— В том, что мужчина может взять на себя всю полноту власти над женщиной и, таким образом, выполнить, наконец, свою естественную доминантную роль, о чем, собственно, я мечтал всегда. И далее: в том, что спящая женщина не навязывает ему все те бессмысленные предкоитальные действия, которые редакторы женских журналов бог весть почему считают возбуждающими. Никакого сдерживания псевдоориентальными массажами ступней, никакого посасывания ушных мочек… И наконец, мужчина избавлен от необходимости посткоитального общения…
Я знаю, что он говорит это не вполне серьезно, но все-таки я отстраняюсь от него.
— А может, лучше, если женщина вообще будет мертвая?
— Зачем же мертвая? — спокойно говорит Оливер. — Вполне достаточно, чтобы она время от времени принимала снотворное.
Еще минутой раньше меня возбуждал этот разговор, но сейчас он мне неприятен. Мимо с гиканьем пробегают два мальчика лет пяти. Оливер делает страдальческий вид.
— Господи! — сердится он. — Этим выродкам давно пора спать!
Я молчу.
— А как ты, собственно, относишься к детям? — спрашиваю я, чуть помедлив.