Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Война уже жила сама по себе, и так возникла отдельная от мира правда войны и другой правды теперь не было — уже нельзя было сказать, в чем причина убийств, кто прав, вообще нечего было сказать. Когда журналисты описывали войну, они все врали — кто нарочно врал, а кто врал случайно — просто потому что невозможно описать событие со всех сторон, а можно только с одной точки. Но требовалось писать ярко и кричать о войне громко — и журналисты возбуждали население; они писали так: «убитая девочка — чем она мешала киевской хунте? За что ребенка убили фашисты?» И граждане, читая такое, приходили в ярость. Про войну в Донбассе знали очень мало — но, казалось, что знают все; причину убийств назвать никто не мог — в самом деле, не за то ведь, чтобы русский язык признать государственным в чужой стране, убивают людей? Наверное, есть и другая причина. Но причиной никто уже не интересовался. Люди умирали и убивали, и слова были не нужны. Просто горела война, и надо было подкладывать в войну новых людей.
И подкладывали новых людей, и люди сгорали в войне.
И все граждане захотели войны — и граждане говорили, что герои бьются с фашизмом: на карте мира поперек Украины рисовали фашистскую свастику. Что там происходило, никто не знал — и это было уже неважно. Накапливалась правда войны, и война была права своей отдельной, особой правдой.
— Вы сами в армии-то хоть служили? — спросил Сева верхнюю полку.
— В какой армии? С кем мне воевать? — поляк ответил. — Мне семью кормить надо, а не стрелять в людей.
— А вы служили? — подросток смерил меня взглядом.
— Нет, не служил.
— Ну, я так и знал. Посмотрел на вас двоих и все сразу понял. — Подросток зевнул, потянулся. Это был рослый и крепкий молодой человек, с длинными руками. Когда Сева расправил плечи и протянул руки в стороны, то занял все пространство купе. — Родине не служил, понятно. Боялся, значит. Шкуру спасал.
— Сева, — ахнула Лариса, — взрослым надо говорить «вы».
Она возмущалась не сильно, лишь настолько, чтобы показать вежливость. На Севу ее слова не произвели впечатления.
— Прятался… Жизнь берег…
Сева зевнул, зевал долго — а его мама переживала, что я обижаюсь.
— Сева, так нельзя говорить со взрослыми. Ты ведь не знаешь всех обстоятельств. Может быть, дядя очень болел.
— Чего это он болел?
— Заболел и не смог пройти службу в армии.
— Как Родине послужить — так все и заболели.
Лариса искательно посмотрела на меня — вероятно, надо было сказать Всеволоду, что я болен; требовалось исправить впечатление, восстановить веру подростка во взрослых людей. Но я ничего не сказал. Я не служил в армии сознательно, и никогда не жалел о том, что не служил.
— Спать я хочу, мама.
— Передохни, сыночка.
Всеволод стянул футболку с президентом и обнажил белый торс. В одежде он выглядел пристойнее, длинное мучное тело его оказалось волосатым; голый живот выглядел так словно открылась сугубо интимная часть Севиного тела.
— Ладно, поговорили. Пора отдохнуть. — Сева пошевелил дородным шерстяным телом, повертел головой; искал, за что ухватиться — чтобы влезть наверх. Взялся за края полок, подтянулся, и все купе наше содрогнулось от его тяжести. На мгновение перед мной оказалась спина Севы, голая белая спина с черными завитками волос. На пояснице Севы, выбиваясь из-под трусов, рос курчавый куст. Может быть, у его мамы был восточный кавалер, возможно, отцом подростка был человек, обладающий густым волосяным покровом; возможно, то был кавказец — южных людей теперь много в столице.
— Ты бывал на Кавказе, Сева? — спросил я.
— Чего я там не видел, на этом Кавказе, — ответил Сева густым голосом. — Смотреть еще на них, на чурок. — Верхняя полка Севе покорялась постепенно, мохнатая поясница подростка оставалась у меня перед глазами.
Почему Сева не сбреет ужасный куст, думал я. Почему его мать, милая женщина Лариса, не посоветует сыну?
Лариса перехватила мой взгляд; лицо ее болезненно исказилось.
Всеволод тем временем совершил усилие, взметнул длинное тело на верхнюю полку, раскинулся, затем свесил вниз огромную ногу.
Теперь он находился напротив поляка и там, наверху, они повели разговор.
— Что думаете о Путине?
— Ничего не думаю.
— Как это — ничего не думаете?
— Вообще не думаю.
— Некрасиво получается. В страну нашу приезжаете, в гости к нам. А о президенте не думаете. А про Крым что думаете?
— Взяли чужое, что тут думать.
— А мы вот с братанами решили, что президент молодец. Мужик крепкий. У него железные яйца.
— Как это — железные яйца?
— Крепкий он. С характером. Мы с братанами так говорим: у него железные яйца.
— У тебя есть братья? — спросил я.
Спросил и посмотрел на его маму, Ларису, аккуратную женщину пятидесяти лет.
— У Севочки нет братьев. Братаны — это его товарищи по классу.
— Хорошо, что в классе такая крепкая дружба.
— Да не особо крепкая, — честно сказал Сева сверху. — Подонков хватает.
— Ты же их братьями называешь.
— Дело у нас есть общее. Хотим с братанами поехать в Донецк, Родине послужить.
— Зачем же в Донецк, Севочка? — тревожно сказала Лариса. Она, видимо, часто это говорила в последние дни — такая усталость была в ее голосе.
— Не надо в Донецк, — сказал я верхним полкам, — там ничего не понятно.
И Лариса благодарно посмотрела на меня.
— Видишь, что взрослые люди говорят. Еще не ясно, Севочка. Президент решения пока не принял.
— Так он же в армии не был. Что он может знать.
— Взрослые люди знают больше тебя, Сева.
— Отдать жизнь за други своя! — Севочка неожиданно использовал старославянский оборот, распространенный в годы Первой мировой. Ему, наверное, в школе подсказали, подумал я.
— А у тебя в Донецке есть друзья?
— Други своя — это так говорится просто. Выражение такое. А друзей у меня там нет. Но Родине служить надо. Отдать жизнь за други своя.
— Своя твоя не понимай, — сказал поляк ехидно, — мало ли чего твоим соседям нужно. Война им точно не нужна.
— Разберемся, — сказал Всеволод и покачал ногой в проходе меж полками. — Русский мир всем нужен.
— А русский мир — это как? — спросил поляк.
— Увидите, — сказал подросток, — Все увидите скоро.
Он равномерно покачивал огромной ногой.
— Победите Украину, и будет кругом русский мир, да?
— Да, — сказал Сева, — будет русский мир.