Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В доме Камилла кричит официанту, чтобы тот принес ей поднос с напитками. В саду мадам Шарлотт увлеченно обсуждает с соседом цены на мясо.
Так, в неизвестности, тянулись недели, а потом пришло письмо. Это было одно из невыразительных, типичных для военного времени писем, над которыми витала тень цензуры и которые поэтому были лишены всякой теплоты и подробностей. А потом вдруг появился он сам, голосом в телефонной трубке: приезжаю на три дня… приезжаю на пять дней… Мы ездили в Луксор и в Александрию. Не имею представления, сколько времени мы там пробыли. Сегодня вспоминаются декорации — безмятежность Нила в Луксоре, покой и запустение Долины царей, гомон и многолюдье гостиниц, большие, ленивые пенные волны, набегающие на отмели в Сиди Бишр.[87]И каждый раз, когда он уезжал, мне вновь слышался львиный рык, внимание к новостным сводкам обострялось, требовалось срочное общение с пресс-атташе. Снова и снова я старалась еще раз выбраться в пустыню — не для того, чтобы быть ближе к нему, а чтобы видеть то, что он видит, и чувствовать то, что он чувствует. Мне так и не удалось попасть дальше тренировочных лагерей в Мерса-Матрух.[88]Для мужчин из пресс-корпуса это была достаточно будничная поездка, но мы со случайной попутчицей — американской или австралийской журналисткой — вызвали неудовольствие командования Восьмой армии: пустыня не место для женщин.
— Ну почему? — настойчиво спрашивает Клаудия.
— Деточка, нет — и все тут. Такой гвалт поднимется, приведи господь. Рэндольф Черчилль взял один раз туда американочку — так сколько нам потом пеняли! Ну не любят они женщин, что ж поделаешь…
— Я всего лишь делаю свою работу, — говорит Клаудия, — как санитарки из полевого госпиталя, телефонистки и другие женщины, кто едет в пустыню.
Очередной пресс-атташе из Генерального штаба пожимает плечами:
— Очень жаль, деточка, но что есть — то есть. Я, конечно, сделаю, что могу, — если бы это зависело от меня, я бы завтра же вас посадил в транспортный самолет. Кстати, как насчет выпить сегодня вечером, если вы вдруг не заняты?
Клаудия вежливо улыбается.
Иногда целыми неделями и месяцами ничего не происходило. Было известно лишь, что две армии затаились где-то западнее Тобрука,[89]выжидая, что будет делать противник. Новостей было мало, потому что их и не было. Именно в то время оформился миф о Роммеле как о хитром, мощном, непредсказуемом сопернике, Наполеоне пустыни, затмевающий безыскусные, не первой свежести легенды о геройстве наших собственных генералов. Даже Монтгомери никогда не имел интригующей таинственности Роммеля. В Каире, вероятно, были готовые к худшему реалисты, но никогда, даже в период «паники», когда бронетанковая армия в Аламейне[90]была приведена в полную боевую готовность, а с неба сыпались хлопья сожженных документов, не помню я такого страха. Тогда был кризис — но не смятение. Те, с кем были жены и дети, отослали их в Палестину; несколько семьей отплыли в Индию и Южную Африку. На земном шаре еще оставалось немало уголков, туда можно было удалиться с места действия, — в любом случае, это была лишь временная мера, до тех пор, пока все не образуется. Думаю, никто всерьез не представлял себе офицеров Роммеля, сидящих вокруг бассейна спортивного клуба Гезиры. Напитки подавались на закате, как обычно; по субботам были скачки; любительский театр по-прежнему ставил сцены из «Микадо».[91]Мама писала из истощенного войной Дорсета, говорила, что рада, что я в безопасности, вот только климат, наверное, тяжело переносить. Интересно, она вообще смотрела на карту? У нее были собственные беды, терпение и стоицизм были темой ее писем: дефицит, пребывающий в прискорбном запустении сад, еще совсем хорошие кастрюли, великодушно пожертвованные на переплавку. Аккуратные буквы, испещрявшие папиросную бумагу прибывающих с авиапочтой писем, красноречиво свидетельствовали о силе ее духа. Неужели она никогда не представляла себе, как германские полки маршируют через Стэрминстер-Ньютон?[92]
Но в те месяцы начала 1942 года, когда вроде бы ничего не происходило, одно было очевидным: хронический недуг, который если и не угрожал жизни, то мешал ей. Я ездила в Иерусалим, чтобы попытаться взять интервью у де Голля, который, по слухам, был там. Поговорить с де Голлем мне не удалось, и я вместо этого сделала материал о Стерн Ганг.[93]Кое-кто из моих коллег, заскучав, отправился в более интересные точки — и спешно возвращался, когда в пустыне вновь стали буйно развиваться события. Это было время, когда казалось, что даже и то, что происходит, не ведет к переменам Зима, однако, сменилась весной, в воздухе потеплело, и тут — когда и на сколько дней, не помню — вновь появился он.
— Хочу тебе сказать кое-что очень странное. Я себя никогда так хорошо не чувствовал.
Она смотрит на него: поджарое тело, мускулы — как веревки, темные волосы слегка позолочены солнцем.
— Ты действительно хорошо выглядишь.
— Я не об этом. Я о состоянии души. Я совершенно счастлив. Это при всем при том, что творится вокруг. Я думаю, ты колдунья, Клаудия. Добрая, конечно. Белая волшебница.
Она не может выговорить ни слова. Никто никогда — приходит ей в голову — не говорил со мной так. Я еще никогда никого не делала счастливым. Я вызывала раздражение, беспокойство, ревность, желание… но не счастье.
— А ты? — спрашивает Том
— Я тоже, — отвечает она.
— Aрre s moi le deluge, — говорит Том, — это все моя никчемная сентиментальность.
— Может, и так, — отвечает она, — но не думаю, что мы могли бы с этим совладать. Мне всегда казалось, что некоторые сантименты полезны.
— Поцелуй меня.
— Мы же в мечети. Что, если мы вызовем гнев?
Но даже в мечети Ибн Тулуна[94]есть укромные местечки.