Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карманы ее — это какие-то прорвы, и она добывает из них все новые и новые гадости. Веретениц, улиток или червяков и кладет их Фердинану на лицо. И липкие эти твари ползают по его безжизненному лицу.
А из-под свитерка она вынимает две фотографии, которые тогда приколола на помидоры. И держит перед глазами лежащего эти портреты двух задушенных девочек.
Говорят, это крупное разбитое параличом тело ничего не видит, не слышит, не ощущает. Но упрямое это создание все время испытывает лежащего без чувств мужчину. Она убеждена, что он притворяется. Этот негодяй всегда притворялся. Она учиняет ему проверку, а главное, говорит ему на своем языке, который она переняла у животных и других земных творений, то, что никогда прежде не смела сказать. Мимикой высказывает ему свою ненависть и объявляет — без единого слова — мщение.
* * *
Младшая сестра куда-то подевалась. Может, Люси умерла? Ее место занял выродок, вылезший то ли из болотной тины, то ли из трухлявых гнилушек древесных пней. А что произошло с ним, с Фердинаном? Кто занял его место? Никто.
Под красивой этой внешностью никого больше нет. Тело блистательного Короля-Солнца теперь всего лишь длинный пустой стручок. Великолепный мавзолей теперь всего лишь опустелая могила. А обитает в ней страх. Безмерный страх. Даже желание мертво. И царит в ней один только страх.
Мир пошатнулся, время рухнуло. Вкус к жизни безвозвратно пропал, сердце окаменело.
Ужас царит подобно тирану, который все изгнал, загнал жизнь в подземные каменные темницы. Вселенная, время побеждены ужасом. И у этого ужаса есть принц, верней, придворный шут — уродливый ребенок с карманами, набитыми всякой зловредностью, с глазами, пылающими ненавистью. Молчаливый ребенок с вопящим лицом.
* * *
В зеркале — комната, освещенная приглушенным светом. В комнате этой есть всевозможные вещи, безделушки, мебель, на стенах висят карта, календарь и мишень, но в ней нет никого. Есть большое тело на кровати. Тело — покинутое, подобно коже, сброшенной змеей. Тело, которым овладел мрак. Бесчисленными медицинскими процедурами в теле поддерживают жизнь — но ее даже нельзя назвать растительной. Черные глаза ребенка, который каждый день приходит и склоняет над ним гримасничающее лицо, внедряют в него ужас, подобный тому, на какой обречены осужденные на вечные муки.
В комнату на цыпочках входят две женщины. Мать и медицинская сестра. Мать наклоняется над кроватью, запечатлевает поцелуй на лбу лежащего, долго созерцает его замкнутое лицо, потом идет к сундуку, наливает из кувшина воду в фаянсовую миску. Отражение матери в зеркале расплывчато, ее движения неуверенны. Она все еще полна истомой сновидений, память ее смутна, нынешняя тревога перемешана с былыми горестями. Во времени она ориентируется, как сомнамбула. Но движения, которые необходимо произвести именно в этот момент, совершает достаточно плавно. Потому что надо спасать обожаемого сына, ребенка возлюбленного супруга. Супругу, ребенку нужен уход. Надо обмыть возлюбленное тело, прекрасное тело, в котором воплотилось воскресшее желание. Надо вытереть призрачное тело. Но мать не ведает, какая бездна разрушительного ужаса кроется в этом обожаемом, любимом теле. Мать ничего не знает, она никогда ничего не знала.
Ее младшая дочка покинула комнату перед самым ее приходом. Исчезла, как и пришла, тайком, не оставив следов. Следы ее пребывания сохраняются лишь в опустелом сердце лежащего здесь мужчины, поверженного людоеда.
Рыжеватый свет сочится сквозь витражи и ложится на клирос. Медная дверца дарохранительницы мягко поблескивает за тонким кружевным покровом. Огонек лампадки, висящей на фронтоне дарохранительницы, мерцает под красным стеклянным колпачком-абажуром. Алтарь украшает букет ноготков. В луче света, падающего на букет, цветы как бы чуть-чуть блекнут. На тюлевую салфетку с вышивкой, на которой стоит ваза, падает оранжевая тень. На верхних ступеньках, ведущих к алтарю, хризантемы в двух вазах гордо возносят свои круглые шапки цвета ржавчины и старого золота. Пора пионов, роз и лазурно-синего люпина прошла. Настало время строгих цветов, напитавшихся красками земли и закатов. Вскоре эти цветы торжественно будут ставить на могилах в головах покойников как знак и свидетельство памяти и скорбящей любви. Хризантемы, подобные подавленным глухим рыданиям, станут нести караул на одетых туманом могилах.
Темное дерево скамей и молитвенных скамеечек блестит, как лаковая поверхность каштанов. На одной скамье три шарика, видно выпавшие из ребячьего кармана, лежат так, что получается неравносторонний треугольник. Один шарик большой, из глины; два других стеклянные, один желтый, второй синевато-серый. Забытые на длинной скамье в сыром полумраке безмолвной церкви шарики эти уже не вызывают ассоциаций с игрой и детством. Скорей, они наводят на мысли о спекшихся конкрециях, о давно потухшем огне, об угасшем свете, о золе и прахе. Достаточно легкого щелчка, чтобы они покатились по сиденью, и однако же кажется, будто они вплавлены в скамью, и никакой силой их уже не стронуть, не вырвать из нее.
В алтарной части скульптурные капители; на них корчится чудовищный каменный бестиарий. Птицы вытягивают длинные шеи, что извиваются, словно змеи; какие-то несусветные звери-помеси — полукозел-полурыба, медведь с львиной гривой, когтистые жабы, крылатые змеи, и все они вонзают в пустоту клыки, жалят ее хвостами; бородатые, косматые, рогатые хари пучат глаза, высовывают толстые загнутые вверх языки. Пасти их разинуты, их терзает голод — голод тьмы. Глаза их искажены безумием от вечной несытости и ярости, ведь со дня своего сотворения они не кормлены.
В свете, льющемся на клирос, распростер огромные крылья деревянный орел. Он, который способен в небе смотреть прямо на солнце, не боится света. Он презирает этих изголодавшихся тварей, что омерзительно гримасничают под сводом и впиваются в небытие, пытаясь набить брюхо.
Чудовища эти навсегда закаменели вместе со своим голодом и яростью, орел навсегда замер в своем величественном парении. Его распростертые крыла несут книгу, каждое слово которой напитано огнем. Он рассекает пространство нефа изогнутой шеей, клювом и когтями.
Луч света чуть переместился. Исчезла оранжевая тень около вазы с ноготками. Вдруг луч начинает легонько трепетать, он чуть слышно жужжит. Внутри него кружит оса. Совсем недавно она взлетела с увитой плющом церковной ограды. Она покормилась на еще цветущих зонтиках плюща и, отяжелевшая от сладкого нектара, напала на мух. Последний бой, последний праздник. В церковь она влетела сквозь щелку в витраже. Ее заманил свет. И теперь она цепляется за эту ясную струйку, за тоненький лучик тепла. А вокруг такая тьма, такой холод. Она взлетела бы наверх, к дневному свету. Но силы ее слабеют, и она уже не способна подняться. Лапки ее не находят опоры в световом луче, и жало тут не поможет. И вот уже все ближе и ближе аналой.
В притворе напротив стоят полихромные статуи — деревянные и гипсовые. Чуть поодаль от чаши со святой водой ангел несет стражу у кружки для пожертвований. Но стража его сама кротость и галантность. На деревянном цоколе он преклоняет колено, а второе его колено согнуто под прямым углом. Руки сложены перед грудью, крылья чуть приподняты. На нем светло-желтая туника с золотой, как его волосы, отделкой; перья крыльев цвета слоновой кости. Щель, куда бросают пожертвования, находится у колена, на которое он опирается; когда туда падает монета, ангел благодарит, чуть заметно склоняя голову. Он благодарит от имени каменных стен, от имени витражей и цветов; у верхнего края цоколя привинчена табличка с надписью «На поддержание храма».