Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По утрам я помогала ей одеваться – это входило в мои обязанности и при маме – и следила, чтобы она почистила зубы и умылась. В обед Рини иногда разрешала нам устроить пикник. Мы мазали маслом белый хлеб, покрывали его сверху виноградным джемом, полупрозрачным, как целлофан,; брали сырую морковку и кусочки яблок. Вынимали солонину, формой напоминавшую ацтекский храм. Варили яйца вкрутую. Все это мы раскладывали по тарелкам, выносили в сад и ели то в одном, то в другом месте – у пруда, в оранжерее. Если шел дождь, мы ели дома.
– Не забывайте о голодающих армянах, – говорила Лора над корками от бутерброда с джемом, сжимая руки и зажмуриваясь. Я знала, что она говорит так, потому что так говорила мама, и мне хотелось плакать.
– Нет никаких голодающих армян, все это выдумки, – сказала я как-то, но она не поверила.
Мы часто оставались одни. Мы изучили Авалон вдоль и поперек: все закоулки, пещеры, тоннели. Нашли укромное место под черной лестницей – там громоздились старые ботики, непарные варежки, зонтик со сломанными спицами. Мы исследовали подвалы: угольный, где хранился уголь; овощной, где хранились овощи – кочаны капусты, тыквы на полках; свекла и морковь, ощетинившиеся в ящиках с песком; и рядом картофель с белыми слепыми щупальцами; холодный погреб для яблок в бочках и консервов – пыльных банок с вареньем и джемом, мерцавших, как неотшлифованные алмазы; чатни, соленья, клубника, очищенные томаты и яблочное пюре – все в запечатанных банках. Еще винный погреб, но он всегда оставался закрыт, а ключ был только у отца.
Мы проползли сквозь заросли алтея и под верандой обнаружили сырую пещеру с земляным полом; там пытались расти чахлые одуванчики и ползучая травка – если её потереть, пахло мятой; этот запах мешался с кошачьим духом, а однажды – с тошнотворной пряной вонью потревоженного подвязочного ужа. Мы открыли чердак с ящиками, полными книг и старых одеял, тремя пустыми сундуками, сломанной фисгармонией и манекеном для платьев бабушки Аделии – выцветшим, заплесневелым торсом.
Затаив дыхание, мы крадучись обходили эти лабиринты теней. Нас это утешало – наш секрет, знание тайных троп, уверенность, что нас не видят.
Послушай язык часов, как-то сказала я. Речь шла о часах с маятником – старинных часах из белого с золотом фарфора, дедушкиных; они стояли на каминной плите в библиотеке. Лора подумала – настоящий язык. И действительно, качавшийся маятник напоминал язык, что лижет невидимые губы. Слизывает время.
Наступила осень. Мы с Лорой собирали и вскрывали стручки ваточника; трогали чешуйки семян, похожие на крылышки стрекозы. Мы разбрасывали их, глядя, как они летят на пушистых парашютиках, а нам оставались гладкие желто-коричневые язычки стручков, мягкие, как кожа в сгибе локтя. Потом мы шли к Юбилейному мосту и бросали их в воду – смотрели, сколько они продержатся, прежде чем перевернуться или умчаться прочь. Может, мы представляли, что на них люди или один человек? Не уверена. Но испытывали какое-то удовлетворение, когда стручки скрывались под водой.
Пришла зима. Серая дымка подернула небо, солнце – чахло-розовое, точно рыбья кровь, – нависало над горизонтом. Тяжелые мутные сосульки толщиной с запястья свешивались с карнизов и подоконников, будто замерли в полете. Мы их отламывали и сосали. Рини грозила, что у нас почернеют и отвалятся языки, но я так уже раньше делала и знала, что это неправда.
Тогда в Авалоне был эллинг и ледник у пристани. В эллинге стояла бывшая дедушкина, теперь отцовская яхта «Наяда» – её вытащили на берег и оставили зимовать. В леднике держали куски льда из Жога; лошади выволакивали их на берег, а потом лед хранился под опилками до лета, когда становился редкостью.
Мы с Лорой ходили на скользкую пристань – нам это строгонастрого запрещалось. Рини говорила, что если мы попадем под лед, то и минуты не продержимся в воде – замерзнем до смерти. В ботики наберется вода, и мы камнем пойдем ко дну. Для проверки мы кидали настоящие камни; они прыгали по льду, замирали, оставались на виду. Дыхание превращалось в белый дым; мы выдували облака, точно паровозы, и переминались на замерзших ногах. Под ногами скрипел снег. Мы держались за руки, варежки смерзались, и когда мы их снимали, лежали двумя сцепившимися шерстяными ладошками – синими и пустыми.
Ниже порогов на Лувето громоздились зазубренные ледяные глыбы. Белый лед днём, бледно-зеленый в сумерки; льдинки звенят нежно, будто колокольчики. Посреди реки – черная полынья. С холма на том берегу кричат дети; за деревьями их не видно, в холодном воздухе одни голоса – звонкие, тонкие и счастливые. Дети катаются на санках – нам это запрещено. Хочется спуститься на прибрежный лед и проверить, насколько он крепкий.
Пришла весна. Ива пожелтела, кизил покраснел. На Лувето паводок; вырванные с корнями кусты и деревья крутились и громоздились друг на друга в реке. С Юбилейного моста возле обрыва прыгнула женщина; тело нашли через два дня. Её выловили внизу, и вид у неё был не из лучших: плыть по таким быстринам – все равно, что попасть в мясорубку. Не стоит так уходить из жизни, сказала Рини, если тебя волнует твой внешний вид, хотя в подобный момент едва ли об этом побеспокоишься.
За много лет миссис Хиллкоут вспоминает полдюжины таких прыгунов. О них писали в газетах. С одной утопленницей она училась в школе, потом та вышла замуж за железнодорожника. Он редко бывал дома, рассказывала миссис Хиллкоут, так чего он мог ждать?
– Положение, – говорила она. – И никаких оправданий. Рини кивала, словно это все объясняло.
– Пусть мужик дурак, – говорила она, – но считать большинство из них умеют – хотя бы на пальцах. Думаю, без рукоприкладства не обошлось. Но если конь ушел, что толку закрывать конюшню?
– Какой конь? – спросила Лора.
– Думаю, у неё и другие проблемы были, – сказала миссис Хиллкоут. – Пришла беда – отворяй ворота.
– Что такое положение? – шепнула мне Лора. – Какое положение? – Но я сама не знала.
Можно и не прыгать, сказала Рини. Можно зайти в воду, где течение, одежда намокнет, тебя затянет, и ни за что не выплыть, даже если захочешь. Мужчины осмотрительнее. Они вешаются на балках в сараях или пускают пулю в лоб; если же топятся, то привязывают камень или что-нибудь тяжелое – обух, мешок с гвоздями. Не хотят рисковать, когда дело касается таких серьёзных вещей. А женщина входит в реку и сдается – пусть вода делает, что хочет. По тону Рини трудно было понять, что она больше одобряет.
В июне мне исполнилось десять. Рини испекла торт; правда, сказала она, вряд ли стоило: мама умерла совсем недавно, но все-таки жизнь продолжается, так что, может, торт и не повредит. Чему не повредит? – спросила Лора. Маминым чувствам, – ответила я. Мама, значит, смотрит с небес? Но я уже стала упрямой и заносчивой и ничего не ответила. Услышав о маминых чувствах, Лора не стала есть торт, и мне достались оба куска.
Сейчас я с трудом вспоминаю подробности своего горя – его точные формы – хотя при желании слышу его эхо – вроде скулежа запертого в подвале щенка. Что я делала в день маминой смерти? Вряд ли вспомню, как и мамино лицо: теперь оно – как на фотографиях. Помнится, когда мамы не стало, её кровать стала какой-то неправильной – страшно пустой. Косой луч света в окне беззвучно падал на деревянный пол, а в нём туманом плавала пыль. Запах воска для мебели и аромат увядших хризантем, и давнишняя вонь судна и дезинфекции. Мамино отсутствие теперь помнится лучше присутствия.