Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со временем я вырос, научился читать книжки, и вот тут-то и обнаружилась путаница. Бывало, загляну в ботанический справочник: тростник! Приеду в свою деревню: камыш, говорят. А что тогда, недоумеваю, тростник? Не знаем, говорят, у нас такого нету, не водится. Ну как же не водится: а который на Букановом болоте? Долгий такой, пустой внутри, с кисточкой на конце? Это что? Дак это, смеются, и есть камыш! Что же тут непонятного?
Что-то путают мои земляки, думал я в растерянности, должно, не в ногу с наукой шагают. От прежней, поди, неграмотности. Тычинок да пестиков ведь не изучали…
Спустя много лет оказался я в сырдарьинских плавнях. Вот где заросли! Дудки в палец толщиной, едет всадник, так султаны выше его головы полощутся. Спрашиваю у местных жителей, казахов, что это за растение? «Камыш, слюшай, камыш эта». — «А может, тростник?» — «Нэт, камыш эта». — «А тростник какой?» — «Эта я не знаю какой, эта у нас нэт такой».
Вот, оказывается, в чем дело: одно и тоже растение имеет два разноязычных названия, как, например, карп и сазан, рынок и базар. Тростник — это славянское название, а камыш — тюркское. Мы, куряне, бывшие соседи степных кочевников, тоже не говорим «рынок», а всякое торжище называем по-восточному — «базар». Оказывается, не мои земляки, в древности порубежники Дикой степи, ошибались, а напутали книжники: для пущей учености принялись тростник и камыш считать разными растениями.
А давайте заглянем в Даля, не раз он выручал в подобных запутанных делах. Читаем: «Камыш, тростник; болотное, дудочное, коленчатое растение. Ошибочно путают с рогозой, ситником и пр.» Видите: растение-то одно и то же, но его «ошибочно путают»… Уж само собой, не народ путает, не мои толмачи из деревни Толмачево (кстати, «толмач» по-тюркски — переводчик, посредник в языке), а те, кто занимается наукой в стороне от Буканова болота.
Но я отклонился от описания похода за камышом. А тем временем дедушка навалял его столько, что сам остановился и объявил, часто выдыхая клубы морозного пара:
— Ну, пока будя! Давай малость передохнем.
Признаться, мне уже давно наскучило таскать охапки, и я делал это уже без прежнего рвения, часто останавливался, зевал по сторонам и даже успел изгрызть дедушкин сухарик. Но дедушка не замечал моей наступившей лености или делал вид, что не замечал. Он оглядел меня всего и, сняв рукавицу, запястьем потрогал мои щеки.
— Не озяб?
— Нет…
— А ну помаши руками, погрейся! — Дедушка принялся высоко вскидывать разом обе руки и затем крест-накрест шлепать себя по бокам. — Вот так, вот так надо! — приговаривал он. — А ну, делай, делай так-то, погрейся!
Я и на самом деле не смерз нисколечко, но глядеть на дедушку было весело, и потому я тоже запрыгал, замахал руками.
— Ага, ага! — смеялся дедушка, прихлопывая большими шубными рукавицами, обшитыми синим сукном. — Ага! Поддай, братка, жару! Это мы так-то на царской войне. Мороз как прижмет, а ты на посту. Сапог о сапог колотишь. А то уж и мочи нет, стужа под шинелку начинает пробираться. Отставишь ружье, да и давай так-то руками махать да подпрыгивать. Ну как, теплее стало?
— Ага!
— Знай наперед, ежли когда озябнешь, — верное дело так вот охлопаться.
Дедушка предугадал: пришлось, пришлось потом и нам на войне вот так же охлопываться… Пригодилась его наука.
Он расстелил поверх накошенного ворошка мешковину, достал из торбочки сало с хлебом, и мы сели перекусить.
К полудню солнце так и не поднялось над камышами, однако пригрело настолько, что осыпало с кустов и метелок морозную опушь, и та запорошила, забелила чистый лед. Стали заметны каждая черноточинка, каждое прикосновение, будто на свежем листе бумаги, и уже успела наследить на нем, настрочить мелким бисером то ли птаха, то ли болотная мышка. И тут же на выбеленную прогалину вышмыгнула из рыжих осок белая продолговатая зверушка не более рукавички, перебежала открытое место и скрылась в камышах. Я увидел сперва не ее самое, почти невидимую на беспредметной белизне осыпавшегося инея, а промелькнувшую голубую тень, нечаянно задевшую мое зрение, и лишь потом, насторожившись, увидел три черные точки — нос и бусинки глаз. Зверушка шустро прошла туда-сюда заросли, снова метнулась по чьему-то следу и за последними стеблями обмерла столбиком, свесив на груди лапки с черными ноготками.
— Деда! — прошептал я завороженно. — Кто это?
Зверушку будто сдуло этим моим жарким шепотом, и дедушка поглядел окрест уже впустую:
— Ты про что?
— Да вот… там… кто-то был…
— Кто, не пойму?
В этот момент зверушка снова вышмыгнула из камышей и встала столбушкой ровно на том месте, где только что была.
— A-а! Ну так это ластвица! Мышковка! Ишь ты!
И опять зверушка от дедушкиных слов умчалась в чащу, откуда спустя объявилась снова, любопытно вытягиваясь, обращаясь в недвижный столбик.
— Это она сальце учуяла. Эвон кожица лежит. Я давеча отбросил. Ну, бери, бери, не бойся. Ах ты, лапушка!
Ласка, словно послушавшись, сделала несколько поскоков в сторону кожуры, внезапно остановилась настороженно, после чего в последнем прыжке схватила кожицу и молниеносно исчезла в камышах.
— Ну бедова! — щурился дедушка, тепло глядя в то место, где только что сидел зверек, — был и нет его, будто сновидение. — А лето придет — у нее опять свой наряд. Вот как льнет к земле, к годовому времени, вот как ластится: и зимой ее вроде нет, и летом не видно. Потому небось лаской, ластвицей зовут. Осьмушка весу, а тоже живая душа. Все про тебя знает, что ты за птица, каков гусь. А мы, братка, в суете своей да в гордыне про нее — ничего. Да-а… За это с нас и спросится, придет время… Живем — под собой земли не видим… Ох, дела наши! Давай, голубь мой, вязаться, к дому править.
4
Срубленным шестом дедушка проколол ворох камыша, развалил на две части и обе доли отделил друг от дружки.
— Один возок заберем, — пояснял он при этом, — а за другим днями приедем.