Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Родителей и Машу Обнорский вспоминал часто, но теперь его мысли о Союзе были совсем не такими, как в начале командировки. Получая приходившие в Тарик с полутора-двухмесячным опозданием письма, Андрей все острее ощущал, как удаляется от него тот далекий, казалось бы, совсем недавно оставленный им мир, а к нормальной ностальгии по родине примешивалось странное, неосознанное чувство страха от предстоящего возвращения. Окружавший его в Адене мир — враждебный, страшный, неуютный и грязный — стал ему ближе и понятнее, чем Союз. Обнорский стремительно взрослел, процесс этот был закономерным, но достаточно болезненным. Нет, конечно, было бы совсем неправильно сказать, что Андрея не тянуло домой, — тянуло, и еще как, но, с другой стороны, и Йемен очень глубоко вошел в него — как заноза, которую не вытащишь…
В бригаде, быстро пополнившей потери личного состава новичками, все постепенно пошло своим чередом, и по-прежнему Обнорский передавал Профессору от Царькова и обратно какие-то странные фразы. Царьков, кстати, после случая с Зайнетдиновым несколько дней не общался с Андреем, а потом сделал вид, будто вообще ничего не слышал об этой истории, хотя ее, судя по всему, в Адене очень быстро узнали буквально все русские — не только военные, но и гражданские.
Впрочем, довольно скоро в советской колонии возникли новые темы для пересудов. Ужасный климат, почти полная оторванность от родины, все более и более накалявшаяся обстановка в Йемене (в провинциях уже стреляли вовсю, да и в самом Адене выстрелы по ночам перестали быть редкостью) и чувство полной незащищенности творили с психикой советских людей довольно мрачные вещи. В конце марта в гарнизоне Бадер между двумя летчиками произошла форменная дуэль на топорах. Некий полковник рубился с неким подполковником из-за его супруги — дамы, приятной во всех отношениях, несмотря на исполнившиеся ей недавно сорок шесть лет. Обошлось без жертв. Драчунов, одному из которых было сорок девять лет, а дутому сорок восемь, вовремя удалось разнять, но сам факт был, конечно, неприятным. Молодых переводчиков, правда, в этой истории больше всего взволновал скабрезный аспект и возраст участников, ребята были поражены таким невиданным накалом страстей у «стариков», а Илья даже, услышав эту сплетню, сказал серьезно и с уважением:
— Молодцы! Не стареют душой ветераны! Интересно было бы на дамочку взглянуть…
Не успел затихнуть этот скандал, грянул другой: лейтенант Паша Рындов, переводчик из ВМФ, нажрался в центре Адена, в баре «Аль-Казино», до такого состояния, что, выйдя на улицу, тут же упал в воду бассейна вокруг фонтана прямо напротив гостиницы «Аден», строительство которой всего год назад завершили французы. Лежа в воде, Паша демонстрировал растерявшимся полицейским отличное знание йеменского мата, оказал сопротивление при вылавливании, потом нагадил в полицейском участке, а когда его приехал забирать советский консул, умудрился еще качественно заблевать и самого консула, и его машину. После такого сольного выступления, даже несмотря на довольно мохнатую лапу в Москве, Пашу от высылки в двадцать четыре часа уже не смогло спасти ничего, а сама высылка не повлияла положительно на моральное состояние оставшихся. Причины срывов и инцидентов надо было вскрывать профессиональным психологам, но в Москве не думали о том, что выполняющие «интернациональный долг» в Йемене «штатные единицы»— живые люди, а не запрограммированные на «высокое несение» неизвестно чего, неизвестно кому и куда роботы…
В начале апреля началась знаменитая аденская «лихорадка самоубийств». Сначала в Тарике застрелился в своей квартире один хабир, получивший от жены письмо, в котором она сообщала, что не сможет приехать из-за болезни матери. Потом в Хур-Максаре повесился какой-то геолог, и почти одновременно отравились таблетками две женщины — одна в Бадере, другая в Салах-эд-Дине (обе были замужем, мужья во время дознания никаких видимых причин для сведения счетов с жизнью припомнить не смогли). Еще через несколько дней наглоталась таблеток в Тарике жена полковника Ромашина, советника начальника Управления боевой подготовки генштаба. Ее удалось откачать, но никаких вразумительных ответов на вопрос «почему» она также не дала. Похоже было, что люди просто ломались, как спички, из-за любой мелочи, из-за ерунды, влетали в моментально развивающуюся до непереносимой душевной муки депрессию и… Почти все оставляли перед попыткой ухода записки, пару из них Андрею довелось прочитать (он был одним из тех, кто выламывал дверь в квартиру застрелившегося хабира, а Ромашину он даже сопровождал в госпиталь), письма эти поражали неимоверной болью, втиснутой в корявые, бредовые, нелогичные строчки…
Многими овладевало предчувствие чего-то страшного, какой-то непоправимой беды, и наползавшее на людей истерическое безумие было лишь предвестником большой крови…
Холостые переводчики пытались искать какой-то выход, ребята договорились внимательно следить за поведением друг друга, чтобы успеть хоть что-то предпринять в случае возникновения опасных симптомов. Делать это было нелегко — нараставшее нервное напряжение приводило к тому, что между переводягами все чаще вспыхивали мало мотивированные ссоры, едва не переходившие в драки, даже Илья с Андреем умудрились пару раз цапнуться, слава богу, у них хватило сил вовремя остановиться. Илья тогда бессильно опустил уже занесенную для удара руку (Обнорский молча ждал с не предвещавшей ничего хорошего улыбочкой), упал в кресло и забормотал еле слышно:
— Безумие какое-то… Что-то плохое в воздухе носится, оттого и мы все головами двигаемся. Господи, неужели в Москве не понимают, что здесь скоро будет второй Ливан?! Ведь даже мы, переводята сопливые, это знаем! Чувствуем! Шкурой своей, глазами, ушами, жопой!!!
А Москва действительно молчала, как будто никто там ничего не понимал. Или не хотел понимать.
Из переводчиков первой жертвой попытки самоубийства стал Вовка Гридич. В мае у него выходил срок командировки, а оставшийся месяц всегда самый трудный, наваливаются разные страхи, кажется, что напоследок обязательно должно что-нибудь случиться… К тому же Володька в последнее время редко получал письма из дому, а от его девчонки никаких вестей не было аж три месяца. А тут еще все о самоубийствах говорят, словно каркают… Короче, вовремя ребята заметили, что после своего апрельского возвращения в Аден Гридич стал о чем-то постоянно задумываться, он с опозданием реагировал на вопросы, смеялся не к месту странноватым смехом… А потом и вовсе дурное понес, сказанул однажды Армену Петросову: чего, мол, мучиться, если все проблемы можно быстро решить, зайдя со стволом за ближайший бархан… Ребята сначала набили Вовке морду за такие слова, потом напоили водкой, отобрали пистолет и три дня не оставляли его ни на минуту. Дежуря около него по очереди, тормошили Гридича, рассказывали ему анекдоты, вытаскивали в город бродить по лавкам Кратера… В конце концов Володя вроде бы отошел и уехал в свою крайнюю (в Адене все быстро становились суеверными и очень не любили прилагательное «последняя») ходку в Мукейрас более-менее нормальным человеком.
А следующим, на кого накатило, стал Андрей, причем ему помочь не мог никто — все ребята разъехались по своим бригадам, и Обнорский возвращался со службы каждый день в пустую казарму, где не с кем было даже словом перекинуться… Постепенно Андрей перестал делать в комнате каждодневную уборку, все чаще выпивал (правда, понемногу) вечерами в одиночку, чтобы легче уснуть было, а сон, кстати, совсем испортился. А когда все же засыпал, снились ему Ленинград, университет, Маша — какой она была, когда у них все только начиналось. Казалось бы, светлые, красивые сны, радоваться надо, а у Андрея от них сдавливало сердце, он просыпался в холодном поту и торопливо закуривал сигарету, боясь снова заснуть… Он и сам не понимал, почему эти сны повергали его в состояние настоящего ужаса. Однажды Андрею привиделось, что он спит у себя дома в Ленинграде, пришел отец и начал будить его: «Андрюшка, вставай, в университет опоздаешь…»