Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очень немногих людей по-настоящему интересует, что думают другие или что они хотят сказать. Самое большее, на что обычно можно надеяться, это на то, что вас будут слушать настолько же внимательно, насколько вы слушаете сами. Обычно же люди всего-навсего грузят других собственным дерьмом. Иногда кто-нибудь делает вид, что слушает, однако на самом деле каждый только и ждет, когда вы скажете что-нибудь такое, с чего ему можно будет перескочить на свое, заранее прокручивая в уме, что скажет, когда настанет его очередь говорить. Для меня, например, такие разговоры всегда скучны.
Ринальди слушает по-настоящему. Хочет вас услышать. У вас возникает чувство, что вы доставляете ему удовольствие, когда что-то рассказываете. Он слушает так, будто то, что вы говорите, ему важно, и задает вопросы, которые вам самому захотелось бы услышать, причем как раз тогда, когда для этого наступает самое подходящее время. В этом отношении Ринальди в качестве слушателя напоминает медицинскую клизму. Я уже близок к тому, чтобы вывалить ему все начистоту, и только в последнюю минуту мне удается сдержаться. Может, он мне таким кажется лишь потому, что мне чертовски хочется перед кем-то выговориться.
Ринальди начинает с того, что рассказывает, как тяжело переживают его родители. У них он единственный сын, и, кстати, единственный на всю округу, кто пошел на альтернативную службу. Мать расстраивается, что ей не довелось повесить на окно синюю звезду. Соседки прислали ей синий флаг с желтой звездой. Именно желтой, а не золотой. Обычно если вашего сына, мужа или брата убивают на войне, то вы можете вывесить на окне золотую звезду, и тогда вас называют «золотозвездной матерью» — или, соответственно, сестрой, или женой. А соседки теперь называют его мать «желтозвездной матерью». И она пишет Ринальди о подобных вещах, а также о том, что ей регулярно гадят на крыльцо или обмазывают дерьмом дверную ручку. Ринальди говорит, что пару раз чуть было не сдался. Его девушка переписывается с ним тайно. А он пишет ей до востребования.
Мы оба согласны с тем, что единственное безумие — это войны. В этом месте мне следовало бы вовлечь его в разговор о психах, ну и так далее, но я упускаю этот шанс. Ринальди включает плитку и ставит чайник, налив в него воду из канистры. Потом мы опять разговариваем.
Ринальди исполнилось двадцать пять, и он уже собирался получить степень магистра философии в Колумбийском университете, когда его попытались загрести. Он высказывается в том духе, что, мол, такие вещи, как войны, можно прекратить только тогда, когда за это возьмутся все вместе и каждый по очереди. Тогда никто не сможет объявить таких людей вне закона. Он спрашивает меня, действительно ли большинство парней в моей части хотели воевать. Я так и не смог вспомнить ни одного, кому нравилась бы эта чертова война после первого же артобстрела. Тогда он интересуется, как обстояли дела в Штатах, еще до отправки. По правде сказать, единственным человеком, о котором я мог вспомнить, что ему хотелось побывать в бою, оказался я сам.
Затем мы переходим на атомную бомбу, которую опять недавно испытывали. Вот уж на что Ринальди накинулся так накинулся. А по мне, разве не она положила конец войне с японцами? По-моему, это самое лучшее, что когда-либо случалось в нашей истории. И я заявляю, что мне наплевать, сколько там за один раз укокошили япошек — одну тысячу или две. Если б меня спросили, я так и сказал бы, что это самый лучший и самый простой способ.
— Ну да, только подумай вот о чем, Эл: от атомной бомбы погибли женщины и дети, которые вообще не участвовали в войне!
— А какая разница, все равно япошки. Раз воюем с японцами, то и убиваем японцев.
— Да, Эл, но солдаты пошли на войну сознательно, а это были невинные жертвы.
Я отвечаю, что на подобное не куплюсь. Пожалуйста, убивайте таких придурков, как я, врагов, которые сами ищут приключений для своей задницы, но большинство парней вовсе не хотят никакой войны, так что они такие же невинные жертвы, как и другие. Они бегают там с автоматами наперевес только из-за того, что отличаются от остальных людей своим возрастом и тем, что гадят в других сортирах. От женщин, от стариков и даже от детей тоже зависит, случится война или нет, причем не меньше, чем от других, а может, и больше. Они совсем не такие, как Ринальди и Пташка, они даже Пташку достали. Нельзя, чтобы мир основывался на таких, как эти двое, слишком редкая порода.
Ринальди продолжает пялиться на меня не мигая, так что я решаю ему рассказать про Пташку и моего старика. Мне приходит в голову, что эта история может пояснить, что я имею в виду. Вообще-то кто знает: может, если мне вздумается прочесть по памяти таблицу умножения, Ринальди проглотит и это.
Тот отрезает еще по куску пирога и наливает еще по кружке чая. Вы можете в это поверить? Чай! Просто с ума сойти. Еще полгода назад никто не сумел бы меня убедить, что этот парень не педик.
Если ехать с Лонг-лейн по направлению к Шестнадцатой улице, то где-то на полпути находилась площадка, где стояли бэушные автомобили. Каждую пятницу, когда подходило время сдавать книги в библиотеку, мы с Пташкой отправлялись туда ближе к вечеру и по дороге обязательно останавливались поглазеть на машины. Мы с Пташкой просто сходили с ума по моторам. Сами по себе авто нас не слишком-то волновали — Птаха, представьте себе, даже клялся, что не сидел за рулем ни разу, — нас жутко интересовало, как у них работает двигатель. Нам уже довелось покопаться кое в каких двигателях — например, в моторчиках для авиамоделей, в моторе от раскуроченного мотороллера и, наконец, мы как-то раз чинили мистеру Хардингу его газонокосилку.
Мой старик покупал каждый год новый автомобиль и всегда ставил его перед домом — смотрите, мол, каков я. Мне приходилось его мыть и вообще наводить на него марафет по крайней мере раз в неделю. Обычно Птаха мне помогал. Мы с ним перечитали все прилагавшиеся инструкции и руководства. Отец всегда покупал «де-сото», потому что у этой шайки было представительство в Филадельфии — так что, поторговавшись, можно было получить машину почти даром. Брат моей матери — один из самых больших пройдох во всей Филадельфии, так вот он ему это и устраивал. Мы были единственной семьей на весь квартал, которая могла похвастать чем-то, напоминающим новый автомобиль. А Пташкины родители даже и водить-то не умели. Его отец приезжал в школу на школьном автобусе.
Как бы то ни было, но мы с ним чистили свечи и отлаживали зажигание, регулировали карбюратор и зачищали контакты гораздо чаще, чем это требовалось. Мы содержали двигатель в такой чистоте, какую увидишь разве что на выставке в автосалоне.
Мы с Пташкой частенько туда наведывались. Мы помнили, сколько у какой автомашины лошадиных сил, какое у каждой передаточное число, какой ход поршня и какой объем цилиндров. Что он, что я могли узнать почти любую модель по одному только звуку работающего мотора, даже не видя саму машину.
Однажды в пятницу вечером мы, как всегда, ошивались возле этих подержанных автомобилей и увидели там прямо-таки фантастическую машину. Это был «штуц беркет» пятнадцатого года выпуска. Ума не приложу, как он туда попал. Он был не на ходу, и шины спущены. Шварц — так звали парня, который крутил там свой бизнес, — рассказал, что притащил эту машину на буксире после того, как заплатил за нее двадцать пять баксов кому-то, кто купил у него «додж» тридцать восьмого года. Мы с Пташкой все не могли ни оторваться от этого авто, ни выкинуть его из головы. Постоянно хотелось его погладить. У него был восьмицилиндровый двигатель, а к тому же и кузов был в отличном состоянии. Мы торговались недели две и сошлись на тридцати долларах; еще в три доллара нам встала буксировка до нашего гаража. Старик разрешил нам пользоваться гаражом до зимы, пока не станет слишком холодно и уже нельзя будет оставлять его машину перед домом.