Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в тот же миг злые чары рассеялись. Заткнись! Элвисы били ее по голове и по спине, но поздно, Хосе Тэн уже бежал на подмогу, а за ним, о чудо, поспешали его брат Хуан и вся команда «Паласио Пекина»: Константина и Марко Антонио с Индейцем Бенни. Хряки попробовали было вытащить оружие, но Хосе уже приставил свою пушку к черепу самого жирного из них, и все замерли, кроме, разумеется, Бели́.
– Сволочи! Я беременна! Понимаете?! Беременна!
Она развернулась туда, где восседала старая карга, но та необъяснимым образом испарилась.
– Девушка арестована, – угрюмо сообщил второй хряк.
– Нет, не арестована. – И Хосе вырвал Бели́ из их лап.
– Ты упускай она! – выкрикнул Хуан, сжимая в каждой руке по мачете.
– Послушай, китаеза, ты сам не знаешь, что делаешь.
– Этот китаеза отлично знает, что делает.
Хосе взвел курок, звук был такой, будто у кого-то треснуло ребро. Лицо Хосе – мертвый оскал, и сквозь эту страшную маску просвечивало все, что он потерял в жизни.
– Беги, девочка, – сказал он.
И она побежала, заливаясь слезами, но прежде пнула хряков разок-другой.
Мои китайцы, не раз говорила она дочери, спасли мне жизнь.
Ей следовало бы бежать не останавливаясь, но она завернула домой. С ума сойти, да? Как и все в этой проклятой истории, она недооценивала толщу дерьма, в которое вляпалась.
– Что случилось, иха? – Выронив сковородку из рук, Ла Инка обняла свою девочку. – Расскажи мне.
Бели́ лишь трясла головой, пытаясь отдышаться. Заперла дверь и окна на задвижки, потом свернулась калачиком в постели, сжимая в руке нож, дрожащая, рыдающая, и все тот же холод в животе, но теперь ей казалось, что у нее внутри плавает дохлая рыба.
– Где Дионисио? – всхлипывала она. – Он нужен мне прямо сейчас!
– Что случилось?
Следовало бы линять из города, но ей требовалось повидаться с Гангстером: он должен ей объяснить, что происходит. Несмотря на то что ей сегодня открылось, она по-прежнему верила, что Гангстер все уладит и его хриплый голос утихомирит ее сердце и уймет животный страх, поедавший ее изнутри. Бедная Бели́. Она надеялась на Гангстера. Была предана ему до конца. Вот почему несколькими часами позже, услыхав возглас соседа «ойе, Инка, жених приехал», она вылетела из постели, словно заряд из электромагнитной катапульты, промчалась мимо Ла Инки, мимо благоразумия и ринулась босиком к поджидавшему автомобилю. В потемках она не разобрала, что машина была вовсе не Гангстера.
– Соскучилась по нам? – спросил Элвис Первый, защелкивая наручники на ее запястьях.
Она попробовала крикнуть, но было уже слишком поздно.
После того как девочку унесло из дома и соседи сообщили, что ее загребла тайная полиция, своим обитым железом сердцем Ла Инка поняла: девочка обречена, злой рок Кабралей, как ни береглась Ла Инка, настиг и Бели́ тоже. Стоя в конце улицы, прямая, как столб, беспомощно вглядываясь в ночь, она чувствовала, как на нее накатывает холодная волна отчаяния, бездоннее которого только наши желания. Причин, почему все так вышло, отыскалось бы с тысячу (начиная, конечно, с анафемского Гангстера), но куда важнее был сам факт случившегося. Застряв в сгущающейся тьме, не имея ни имени, ни адреса, ни родственника в президентском дворце, Ла Инка почти сдалась, позволив ледяной волне оторвать ее от твердой почвы и понести – как малое дитя, как шмат морских водорослей – прочь от сверкающего рифа ее веры в сумрачные дали. В этот час смятения, однако, ей подали руку, и она вспомнила, кто она есть. Майотис Альтаграсия Торибио Кабраль. Несгибаемая южанка. Ее спасешь ты, сказал ей дух ее мужа, или никто.
Опустошенность как рукой сняло, и Ла Инка поступила так, как поступили бы многие женщины ее круга. Поместилась перед изображением Девы Марии, покровительницы Альтаграсии, и приступила к молитве. Мы, постмодернистские доминикано, склонны считать католическое рвение наших стариков атавизмом, неуместной тягой к седой старине, но именно в такие моменты, когда всякая надежда нас оставила, а конец все ближе, молитва вступает в свои суверенные права.
Позвольте доложить вам, истинные верующие, в анналах доминиканской набожности еще не встречалось молитвы, подобной этой. Четки в пальцах Ла Инки струились, будто леска в руках обреченного на улов рыбака. И не успели бы вы сказать «Свят! Свят! Свят!», как к ней присоединилась стая женщин, буйных и кротких, серьезных и веселых, даже тех, кто раньше поливал нашу девочку грязью, обзывая ее шлюхой. Они пришли без приглашения, не сговариваясь, пришли помолиться. Дорка была среди них, и жена дантиста, и многие, многие другие. В мгновение ока комната заполнилась верующими, и духовный порыв обрел такую, почти ощутимую, плотность, что, говорят, сам Дьявол потом долго избегал показываться на Юге. Ла Инка ничего не замечала вокруг. Тайфун мог бы снести целый город, ни на миг не нарушив сосредоточенности ее молитвы. На лице ее проступили кровеносные сосуды, на шее напряглись мускулы, кровь шумела у нее в ушах. Для мира она была потеряна, целиком отдавшись одной мысли – вытащить свою девочку из бездны. Столь яростной и неукротимой была ее решимость, что немало женщин испытали шитаат (перегорели духовно), истощивший их изнутри, и никогда более они не чувствовали нежного дыхания Тодоподеросо, Всемогущего, на своем затылке. А одна женщина даже разучилась отличать хорошее от дурного и спустя несколько лет оказалась среди заместителей Балагуэра. К исходу ночи от их первоначального круга осталось лишь трое – Ла Инка, естественно, ее подруга и соседка Момона (по слухам, умевшая выводить бородавки и определять пол яйца, лишь взглянув на него) и отважная семилетка, чью набожность до сих пор не удавалось разглядеть за мужицкой привычкой выстреливать соплей в землю.
Они молились до изнеможения, а перейдя эту грань, до мерцающего просвета, в котором плоть умирает и рождается вновь в сплошной бесконечной агонии, и наконец, когда Ла Инка почувствовала, что ее душа отделяется от земных тенет и стены вокруг начинают таять…
Они ехали на восток. В те времена города еще не выродились в монстров, что стращают друг друга дымом и гарью, и куда бы ни дотянулись их щупальца, всюду вырастают хрупкие башни; в те времена пределом городских мечтаний была утопия Корбюзье; город обрывался резко, как импровизация ударника: в эту секунду вы находились в гуще двадцатого века (ну, двадцатого века третьего мира), а в следующую проваливались на 180 лет назад, в поля волнующегося тростника. Реальная машина времени, блин. Луна, как нам сообщили, была полной, и потоки лунного света чеканили на листьях эвкалипта лучистые знаки.
Мир вокруг был так прекрасен, но внутри машины…
Нашу девочку лупили без устали. Правый глаз распух, превратившись в гнойную щелку, губы разбиты в кровь, и с челюстью что-то было не так, Бели́ не могла сглотнуть без того, чтобы не испытать острого приступа боли. Она вскрикивала при каждом ударе, но не плакала, понимаете? Ее стойкость меня поражает. Она не хотела доставить им такого удовольствия. Страх терзал ее, тошнотворный, сворачивающий кровь страх, что вспыхивает, когда на тебя наводят оружие или когда просыпаешься, а у твоей кровати стоит незнакомец, и этот страх не слабел и не усиливался хотя бы на миг, но длился ровной протяжной нотой. Настолько ей было страшно, и, однако, она не выдала свой ужас ни звуком. Как же она ненавидела этих людей. И будет ненавидеть всю жизнь, никогда не простит, никогда, и всякий раз, когда вспомнит о них, ее охватит бешеная, неконтролируемая ярость. Другие бы уворачивались от ударов в лицо, но Бели́ подставляла им свое. А между ударами заботливо подтягивала колени к животу. С тобой все будет хорошо, шептала она расквашенными губами. Тебя не тронут.