Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— «Летят перелетные птицы в осенней дали голубой, летят они в жаркие страны, а я остаюся с тобой», — пел кто-то на улице старую послевоенную песню, которую сейчас можно услышать разве что по радио, да и то редко. А может, печаль просто почудилась мне и была моей собственной — вдалеке от городских огней, в темноте глухой деревни.
Песня звучала все ближе и оборвалась у калитки.
Утром выяснилось, что пел ее сам хозяин дома — Валентин Иванович Барченков.
— От отца у него эта песня, — сказала Азаровна, когда мы сели завтракать. — От покойничка моего дорогого, царствие ему небесное. Он аж до самой Австрии в войну дошел. Воз-вернулся весь поранетый. От ран и помер. Правда, жил еще долго, цельных десять годов. Хороший был человек, только — чего уж греха таить — больно легкий, без солидности мужицкой. Придет, бывало, с поля, наденет солдатскую гимнастерку с орденами да медальками, возьмет на коленки гармонию, покачает ее, как дите малое, да и запоет про этих самых птиц. Я ему: «Иван, крышу надобно починить». А он отмахнется — подождет, мол, крыша. «Что ты несерьезный такой? — спрашиваю. — Все веселишься да песни играешь!» — «А как мне быть невеселым? — отвечает. — Я скрозь такое прошел, такое видывал, что и в худом сне не привидится. Дарованная у меня теперь жизнь. Понимаешь?.. Меня судьба из многих выделила. Мог бы в земле сырой лежать, под звездами горючими, ан нет — по ней, матушке, живым топаю. И не где-нибудь — в краю родимом. Мне, — говорит, — теперь каждый день — праздник. А что касаемо других погибших, они не осудят: сами молодые, веселые были…» И снова зальется, растянет гармонь, сколько рук хватает. Не поверите, он за день до смерти пел. Приехали мы с Валюшкой к нему в госпиталь инвалидный, лежит снега белее, глаза закрытые. Но почуял, что мы рядом, голос подает: «А гармонь привезла?» — «Нет», — говорю, а сама плачу, на него глядючи. «Ничего, — шепчет, — мы и без гармони…» И заводит, значит, «Летят перелетные птицы». А язык уже плохо слушается, и в горле что-то клокочет нехорошо…
Я исподтишка посматривал на Барченкова. Знаменитый механизатор был по-мальчишески тщедушен, узкоплеч, и лишь крупные, зримо тяжелые руки выдавали в нем потомственного мужика-землепашца. На вид дал бы я ему от силы лет двадцать пять, если бы не знал (в архиве я вел специальный раздел о передовиках сельскохозяйственного производства), что ему уже под тридцать, успел и в армии отслужить, и вдосталь потрудиться во славу родного колхоза, который и стал известен всей области благодаря ему, Барченкову. Руководил он механизированным звеном и получал неслыханно высокие в наших местах урожаи картошки. Его ставили в пример другим на собраниях и совещаниях, посылали на ВДНХ в Москву, наградили орденом и уже поговаривали о представлении к званию Героя Труда.
— …Валя тогда совсем махонькой был, — продолжала Азаровна с удовольствием, видимо радуясь возможности выговориться всласть, — А вот, поди ж ты, — запомнил. Толком спеть-то не мог, но упрямый: бегает ли, играет — все свое гнет: летят пееетные птисы…
— Да ладно, ладно, мать, — прервал ее Валентин, смягчая свои слова добрым светом грустноватых, как бы исплаканных до самого донца глаз. Он сидел напротив меня и ел пшенную кашу. — Может, товарищу и неинтересно все это…
— А ты не перебивай, — одернула его Анюта и лениво усмехнулась. До сих пор она будто отсутствовала, рассеянно постукивая ложкой по тарелке и думая о чем-то своем. — Мама правду говорит. Надоел ты всем с этой песней.
Я видел, как тревожно вскинулась Азаровна. У Валентина нервно дернулись губы, но он тут же справился с собой и рассмеялся с деланной беспечностью:
— А чем плоха песня?
— Я не говорю, что плохая. — Анюта с сердитым вызовом взглянула на меня, словно зная, что я приму сторону Валентина и заранее осуждая меня за это, — Только у каждого времени свои песни. Сейчас молодежь лирические любит.
— А это что, не лирическая?
— Да разве тебя переспоришь, — слабо махнула рукой Анюта и встала из-за стола. — Ну, я пойду.
— Сегодня опять на сено? — бросил Валентин ей вдогонку.
— А то куда же? — И с силой хлопнула дверью.
— Ох, грехи наши тяжкие! — вздохнула Азаровна. — И то ей не так, и это.
Я тоже стал собираться: надел брезентовую куртку, в которой обычно рыбалил, натянул на самые брови шапочку с пластмассовым козырьком. Надо было идти к Солнышку — получить наряд на работу.
По пути в контору меня догнал Валентин, пристроился сбоку и, смущенно покашливая, сказал:
— Вы уж извините за Анюту. Сердитая она — на сено ходить не хочет.
— Чего уж там, бывает, — промямлил я, не зная, что ответить ему.
— Вы только не подумайте, что она лентяйка. Просто к физическому труду еще не привычная. — Его сухие, в мелких трещинках губы тронула застенчивая улыбка. — Образованная она у меня, культурно-просветительное училище кончила, клубом у нас заведует… И поет знаете как?.. Под гитару… Конечно, я перед ней как воробей перед соловушкой…
Вскинув голову, он вдруг посмотрел мне прямо в глаза — зорко, пытливо, с немым вопросом.
Чего он от меня ждал? Безмолвного сочувствия? Участливых слов понимания? Я снова пробормотал что-то невнятное. Уж и не помню, что именно. И он, отстраняясь от меня, уходя в свои думы, бросил коротко:
— А впрочем, ни к чему все это, поживете — сами увидите.
И грустно мне стало. И пожалел я его смутной жалостью, которая была, как я теперь понял, предчувствием надвигавшейся на него беды.
Солнышко я отыскал в «кабинете» — грязной комнатушке с обшарпанными стенами и колченогим столом посредине. Он сидел не за столом, а в углу на кипе старых газет и читал растрепанную книжку.
— Входи, друг! — радостно приветствовал он меня. — Объясни-ка мне одно словцо. «Абориген». Что это такое?
Я объяснил.
— Правильно, — хитро засмеялся он. — Вижу, что силен в грамотенке… Я тут на досуге свой кругозор расширяю… До чего занятно повествует товарищ автор… — Он постучал пальцем по обложке. — Представьте, обитают эти самые аборигены в лесу, одежды не носят, никаких трат: захочется есть — плоды с деревьев срывают, захочется культурно отдохнуть — бубен в руки и пляшут под пальмами… Что же это получается — жизнь в раю?
— По делу к тебе, Николай Ефимович, — сказал я. — Куда идти и что делать — косить, стоговать?
— Да ты, никак, на сено прицелился?
— На сено. Затем и прислали.
Солнышко, напустив строгость на багровое, жаром пышущее лицо, оглядел меня с ног