Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гигит (позднее я расскажу о ней, так как невозможно, говоря об Эдит, не подумать о ней), как всегда удивительно простая и скромная, ждала нас.
– Мне кажется, дорогой, – сказала она мне, – у нас неплохо получилось. Но, если вам не понравится, вы скажите, мы еще поищем.
Она села за рояль, Анри Конте встал рядом, и Пиаф запела. Когда она кончила и посмотрела на нас, мы – ревели, а Эдит, которая только что передавала глубочайшее в мире горе и находила такие краски, что у вас разрывалась душа, сказала самым обычным тоном, но с оттенком иронии:
– Все в порядке, дети мои, им понравилось. Значит, она хороша, наша песня.
«Свадьба» была одной из лучших песен Эдит Пиаф. Исполняя ее, Эдит в убыстряющемся ритме все исступленнее качала головой вправо и влево, в такт звучавшим в оркестре колоколам. И удары колоколов в сочетании с этим удивительно точно найденным движением передавали такую глубину горя, такое отчаяние, что это граничило с безумием.
Теперь я скажу об Эдит несколько слов как кинорежиссер. В то время как многие актрисы, дебютирующие в кино, держатся весьма смело и зачастую предъявляют большие требования, Эдит, которой кино ничего не могло прибавить к ее мировой известности, была самой послушной, самой уступчивой, самой скромной. Она ко всему прислушивалась, все замечала. Каждый раз перед началом съемок она отводила меня в сторону и объясняла, как предполагает сыграть сцену, потом добавляла:
– Если это будет не совсем то, что ты хочешь, сделай мне незаметный знак, я пойму.
Если бы мы не были во Франции, климат которой так благоприятствует маленьким звездочкам – ведь каждый сезон нам приносит очередное «откровение года», – Эдит Пиаф могла бы сделать в кино карьеру Анны Маньяни, Бэтт Дэвис или Кэтрин Хэпбёрн.
Однажды Чарли Чаплин сказал мне, что он думает о ней. Это было во время официального приема, который устроили для него французские кинорежиссеры.
Одного за другим нас представляли тому, кто для всех нас является учителем. Когда наступила моя очередь, он сказал:
– Мне о вас говорила Эдит Пиаф. Я восхищаюсь ею и считаю, что она – женщина – должна была бы делать то, что делаю я.
Можно ли получить большее признание?
Эдит, прирожденная трагическая актриса, обладала необыкновенно острым чувством комического. Нужно было видеть, как она изображала кого-нибудь! Она была предельно точна, порой жестока и совершенно неотразима. Она мечтала сыграть когда-нибудь комедийную роль и, вероятно, имела бы большой успех. Увы, жизнь отказала ей в этом, а нас лишила огромной радости.
Я уже говорил, что мне трудно будет в этой книге соблюдать последовательность.
Воспоминания набегают как волны:…вот ее смех…вот шутка…вот что-то очень значительное.
Эдит была таким удивительным человеком, что о ней нельзя говорить, как о любом другом: когда она любила, силу ее чувства невозможно было измерить, а ее физические страдания, ее агонию, длившуюся долгие годы, можно сравнить только с Голгофой.
Вчера я захотел увидеть ее в последний раз. Я вошел в ее комнату, подошел к постели, и произошло еще одно, последнее чудо: я нашел тебя такой, какой ты была раньше, исчезли все следы физических страданий, следы борьбы со смертью, все-таки победившей тебя. Но ты задала ей хорошую работу. Сколько раз ты заставляла ее отступать. И ты не боялась ее.
В этой комнате я вдруг вспомнил о том, как мы разговаривали с тобой здесь в последний раз. Ты попросила меня прийти, чтобы познакомиться с Тео. Всегда, когда к тебе приходило счастье, ты звонила мне по телефону, чтобы сказать об этом, и я должен был немедленно мчаться к тебе. В таких случаях ты говорила со мной по-английски; ни ты, ни я не знали почему – просто была такая традиция.
Я, конечно, понимал, что ты не собираешься советоваться со мной, но тебе нравилось рассказывать мне все, и ты внимательно следила за моей реакцией…
Итак, когда я впервые увидел Тео, ты лежала больная, а этот высокий, ласковый и спокойный парень смотрел на тебя с нежностью и благоговением.
Я мало вас знаю, Тео, но могу сказать, что в той клевете, которую о вас распространяли, нет ни слова правды. Во всяком случае, год, который Эдит была с вами, был годом счастья… Последний год… и все ее настоящие друзья благодарны вам за это.
– Вот, – сказала она мне, – позволь представить тебе Тео. А ты, – обратилась она к Тео, – бойся его. Мы дружим уже двадцать лет. Это страшный человек, – улыбнулась она, – он не прощает тем, кто обижает меня.
Не помню почему, Эдит в этот день стала вспоминать свою жизнь, и, как всегда, очень скоро речь зашла о любви! Она любила Любовь! Я не случайно пишу это слово с большой буквы. Всю жизнь она искала любовь, стремилась к ней, любовь была смыслом ее существования, ею она дышала, о ней пела.
Увлечения были ей нужны, чтобы заставить сильнее биться сердце, она просто не смогла бы без любви, хотя иногда эта любовь, кроме горя и разочарования, ничего ей не приносила. Но в какой-то момент и это было ей необходимо, чтобы создать одну из прекрасных песен, крик любви, который рвался из глубины ее души и заставлял замирать наши сердца.
Да, конечно, я знаю, это может шокировать. Это не отвечает нормам буржуазной морали. Но разве она была как другие? Разве она могла бы так петь, если бы каждое мгновение ее жизни не было трепетом страдания или радости?
Нет, она не была нравственной в общепринятом значении этого слова. Она подчинялась голосу сердца, была как пламя, как сама жизнь.
А откуда, собственно, у нее могла взяться эта общепринятая мораль? Ведь она росла вне того, что называется «хорошим воспитанием».
Она родилась на улице в буквальном смысле этого слова; мать бросила ее, а отец – он был добрым малым, но каждую неделю знакомил дочь с новой «женой»…
Одна из бабок давала ей вместо рожка с молоком красное вино, другая была содержательницей притона.
Можно ли это назвать нормальным детством?
В течение нескольких лет маленькая Эдит была слепой, потом вдруг к ней вернулось зрение. Этот случай, как и многие другие, входит в легенду о Пиаф.
В ее жизни было немало чудес. Все казалось возможным, если речь шла о ней. Сколько раз, когда считали, что все уже кончено, она воскресала. Сколько раз она выходила на сцену как автомат, с потухшим взглядом; казалось, она не дышит, не слышит оваций. Но шквал приветствий стихал, и она вдруг начинала петь, и, каким бы огромным ни был концертный зал, будь то Плейель, Шайо или Карнеги-холл, голос ее заполнял все, завладевал вашим сердцем, вашими чувствами. Вы не понимали, что с вами происходит. Это было волшебство, какое-то непрерывное чудо… Мы думали, оно будет вечно.
Изнемогая от усталости, с волосами, прилипшими к слишком высокому лбу, поклонившись в последний раз, вся поникшая, уходила она со сцены.