Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она повесила голову и загрустила.
Он сразу это заметил.
— Ну вот опять, — промолвил он с нежным упреком. — У меня тоже полно печалей в жизни, но разве я не забываю обо всем, когда ты рядом? Выше голову, Роза.
— Вам-то что, вы мужчина.
— Сам знаю, но раз уж я мужчина и люблю тебя, то меня надо слушаться. А ну-ка посмейся, вот прямо сейчас, давай, а?
Она рассмеялась и бросилась ему на шею. Любовь победила ее.
Шум и огни балаганов были все ближе. Они слились с толпой. Ей хотелось пробиться в первый ряд. Он, такой нежный с нею, когда они были наедине, теперь, обхватив ее рукой, прокладывал дорогу со свирепым гонором петушка — предводителя своих кур. Толпа расступилась перед ними.
Балаган, в который они зашли, был знаменит. Сперва появился Полишинель, весь в черном бархате с золотыми крапинками, от которых рябило в глазах, он прошелся на пятках, задирая кверху острие башмака, за ним служанка (Баба-Наседка), а вокруг нее заплясали крошечные гномики, сами все в черном, а лица багровые. В этом был некий намек, заставивший толпу захохотать, особенно осиная талия гномиков и краснота их жирных лиц. Их быстро закрутил людской вихрь, и они исчезли. Потом Полишинель, все так же на пятках, задрав кверху носы башмаков, прошел по театру, такой же степенный и в том же черном бархате с крапинками. Тут опять вернулась Наседка с гномиками, подобрала юбки, обернула ими себя и под аплодисменты толпы превратилась в воздушный шар. Шедевр механики. Шар, несомый тем же людским вихрем, взлетел на сцену. Толпа снова захлопала в ладоши. Занавес опустился и представил зрителям пейзаж, целиком состоявший из черных черепичных домиков, ярко видных на фоне красного газона и шоколадного неба.
В пруду лягушки и жабы перекликались все так же строго и печально; тополя и буки всматривались в свои темнеющие силуэты, отраженные в тихих, с металлическим отблеском водах; звезды, тусклые, как любовь — palleat amans[4], говорит Овидий, — зажглись в серой синеве небес и в душе Розье. Она чувствовала себя любимой, хорошо видя, как все окружающее подчеркивает ее счастье; но с безмолвным восхищением смотрела на своего мужчину, своего гордого возлюбленного, на плече которого, обхватив его руками, повисла теперь всем своим весом, чего он, кажется, даже и не заметил.
Заметив, что она устала, он предложил понести ее. Она энергично запротестовала, хорошо зная, что на руки-то он ее возьмет, да долго не пронесет, и особенно из женской щепетильности, не желая выглядеть как дитя на руках у кормилицы. А кроме того, в предательском свете какого-нибудь фонаря могли заметить, что один башмак на ней совсем рваный.
Они ушли с ярмарочной площади.
— Взгляни же, — вымолвил он, вдруг став красноречивым и поэтичным, — взгляни, смотри же на эту звезду, Венеру, звезду сияющую, звезду любви и чаяний, смотри же на нее. Тот, у кого в душе, несмотря на все горести и невзгоды, несмотря на жестокую борьбу, нет этой звезды, — тот мертв, и пусть он достанется псам.
Она, целуя его руки в знак того, что готова стать его рабыней, ждала других слов, понадежней, ждала обещания жениться, как всегда ждут его и девушки из народа, и все девушки мира от тех, кто признается им в любви.
— Ты одна не останешься, и та самая рука, которую ты держишь…
Не договорив, он стал целовать ее.
Она, продолжая целовать его руку, чувствовала себя почти счастливой; однако никогда не покидающая женщин мысль, напоминающая о легкомыслии и грубости мужчины, помешали ей обрадоваться тому, как заколотилось, взывая к любви, ее сердце.
С деревенской равнины донеслись до них опьяняющие ароматы цветущего хлебного поля.
— Я устала, — сказала она.
Они зашли в садик, один из тех, что окружали пруд, сад, обсаженный деревцами и кустарниками и состоявший из зеленых беседок, разделенных лишь низенькими оградками. Там, на скамейках, в ниспадавшем с небес и отражавшемся в водах смутном сиянии, ясно различили они силуэты обнявшихся влюбленных пар. Стояла такая тишина, словно в саду не было ни души. Мальчик в белых одеждах, бесшумно бродивший меж беседок, как призрак, светился во мраке.
Двое людей, соединенных счастием, угадывали и размолвки, и ревность, и горести, и поцелуи, подаренные под покровом тьмы.
Сколько же их тут было, этих любовников, алкавших счастья и обретших его в этом темном уединенье, в безмолвии ночи! Снаружи шелестела листва, тихонько жужжали цикады, квакали лягушки, шипели жабы. Иногда до них долетал звук тяжелых шагов дальнего прохожего и голос какого-нибудь пьяного грубияна, напевавшего непристойные куплеты, от которых Розье заливалась краской. Он негодовал. Они любили друг друга прекрасной, нежной и большой любовью, с самым неистовым пылом. Они сидели, глядя в глаза друг другу в бледном свете серой и жаркой летней ночи, держась за руки, прижимаясь губами к губам, она — у него на коленях.
Жар земли, жар неба, умиротворенность деревьев, склонивших сонные листья, разожгли в них любовный огонь. Все вокруг перестало существовать для них — остались только нежность, ласки, добро! Отвратительный мир с его каждодневной борьбой за существование исчез. Их опьянили звуки ночи любви, ароматы зреющих хлебов, все голоса, все вздохи природы.
И вот больше ничего не осталось, только одиночество, отверженность, зависть! Ничего нет, даже ребенка отобрал чужой; и тот, кого она так любила, теперь только пыльный скелет на краю кладбища; ничего, одно опустошение, страшное опустошение и мучительный вид счастья человека ей ненавистного!
Ну нет, с этим пора кончать. Розье хотела быть счастливой, любимой, обласканной дочерью, всегда быть с ней, только с ней, без «этого негодяя» мужа, в собственном доме, который она, если надо, превратит в золотой дворец, только бы заполучить Маргериту обратно.
Наступил сентябрь, месяц влюбленных, мечтателей, поэтов, художников; месяц нежных полутонов, когда яркое и сверкающее лето уходит, и на смену уже торопится пышная, плодородная, задумчивая, туманная осень. Деревья, быстро распускающиеся и рано увядающие, уже роняют на дорогу порыжевшие листья; живописней становится игра солнечных лучей в громоздящихся тучах, по вечерам сливающихся в одну густую массу, темнеющую на горизонте. Во всей природе — странный покой и как будто предчувствие какой-то бесслезной печали, что вот-вот овладеет ею. Жемчужными гагатовыми гроздьями блестят на кустах черные ягоды ежевики, и можно разглядеть оголившиеся длинные змеистые стебли. От уже прохладного ночного ветерка пожелтели края всех листьев. Плоды свеклы с ботвой, орошенные утренней росою, тянут из-под земли, к бледному солнцу, побагровевшие и погрузневшие корни. Кажется, и люди, и птицы, растения и вся природа понимают, что жизнь напитала своим живительным соком все, что могла, следуя законам, управляющим ею, и что наступает миг, когда источник ее, видимо, иссякающий, уже не так щедро будет питать растительный убор заснувшей земли.