Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Входите, — сказал открывший дверь, — кто бы вы ни были. Помоги вам Господь, бедняга, входите, дайте на вас взглянуть.
Я еле переступил порог, причем не очень-то и притворялся, бллин, я действительно чувствовал себя хуже некуда. Добрый этот vek обхватил меня руками за плечи и помог добрести до комнаты, где горел камин, и уж тут-то я сразу понял, где я и почему надпись «ДОМ» над воротами показалась мне такой знакомой. Я поглядел на хозяина, который тоже смотрел на меня, да так сочувственно, и теперь я его тоже вспомнил. Меня-то он, конечно, не припомнит, потому что в те беззаботные денечки мы с моими так называемыми друзьями на все большие dratsingi, krastingi и прочие всякие выступления ходили в масках. Хозяин был низкорослый очкастый vek среднего возраста — лет тридцати, а может, сорока или пятидесяти.
— Сядьте к огню, — сказал он, — а я принесу вам виски и теплой воды. Боже ты мой, надо же, как вас отделали! — И он вновь окинул меня сочувственным взглядом.
— Полицейские, — буркнул я. — Чертовы гады полицейские.
— Еще одна жертва, — проговорил он со вздохом. — Жертва эпохи. Сейчас принесу виски, а потом я должен немножко промыть вам раны. — И вышел. Я оглядел маленькую уютную комнатку. Почти сплошь книги, камин, пара стульев, а женской руки как-то не заметно. На столе пишущая машинка, множество скомканных бумажек, и мне сразу вспомнилось, что этот vek — писатель. «Заводной апельсин» — вот он что писал тогда. Даже забавно, что я это вспомнил. Но выдавать себя не следовало, потому что нынче мне без его помощи и доброты — никуда. Подлые griaznyje выродки в той беленькой больничке сделали меня таким, что теперь мне без доброты и помощи хоть пропадай, они даже так сделали, чтобы я и сам не мог не предлагать другим помощь и доброту, если кому-нибудь таковая понадобится.
— Ну вот, готово, — сказал хозяин, вернувшись. Он дал мне горячее подкрепляющее питье в стакане, и мне стало получше, потом промыл мне ссадины на litse. Потом говорит:
— Теперь в горячую ванну, я сейчас вам воды напущу, а потом за ужином все расскажете; я приготовлю, пока вы в ванне.
Во, бллин, я от такой доброты аж чуть не всплакнул, и он, видимо, заметил в моих glazzjah слезы, потому что сказал: «Ну-ну-ну» и потрепал меня по плечу.
В общем, поднялся я на второй этаж, залез в ванну, а он принес мне пижаму и халат, согретые у огня, и еще пару очень поношенных тапок. Теперь, бллин, несмотря на всю ломоту и боль, я определенно чувствовал, что скоро мне будет гораздо лучше. Спустившись, я обнаружил, что на стол уже накрыто; ножи, вилки, хлеб, бутылка соуса «Прима», и вот он уже несет zametshatellnuju яичницу с ломтиками ветчины и сосисок и большие кружки горячего сладкого tshaja с молоком. Я прямо разнежился: тепло, еда, а я оказался zhutko голодным, так что после яичницы я умял lomtik за lomtikom весь хлеб, намазывая его маслом и клубничным джемом из большой банки.
— Здорово! — сказал я. — Как же мне вас отблагодарить?
— Мне кажется, я знаю, кто вы, — сказал он. — Если вы действительно тот, за кого я вас принимаю, то вы, друг мой, попали прямо по адресу. Это ведь ваше фото в сегодняшних газетах? Если так, то вас сюда послало само провидение. Вас пытали в тюрьме, потом выкинули, и теперь вас взялись мучить полицейские. Бедный мальчик, у меня, на вас глядя, сердце кровью обливается.
От этих слов, бллин, я прямо так и онемел, аж челюсть отпала.
— Вы не первый, кто пришел сюда в минуту несчастья, — продолжал он. — Окрестности нашего поселка полиция почему-то избрала любимым местом для своих расправ. Но это просто перст Божий, что и вы, тоже своего рода жертва, пришли сюда. Но, может быть, вы что-то слышали обо мне?
Мне надо было соблюдать осторожность, бллин, и я сказал:
— Я слышал про «Заводной апельсин». Я его не читал, но слышал о нем.
— О! — воскликнул он, и его лицо просияло, как медный таз в ясный полдень. — Ну, теперь о себе расскажите.
— Да особенно-то рассказывать мне нечего, сэр, — как бы скромничая, промямлил я. — Так, были кое-какие шалости, ребячество, в общем-то, и в результате мои так называемые друзья уговорили меня — или даже скорей заставили — ворваться в дом к одной старой ptitse — то есть в смысле леди. Плохого-то я ничего не хотел. К несчастью, когда эта леди вышвыривала меня вон, куда я и сам, по своей воле бы вышел, ее бедное доброе сердце не выдержало, и она вскоре умерла. Меня обвинили в том, что я оказался причиной ее смерти. Ну и посадили в тюрьму, сэр.
— Да-да-да-да, дальше, дальше!
— Там меня выбрал министр нутряных, или внутряных, или каких еще там дел, и на мне стали испытывать этот самый метод Людовика.
— Вот-вот, о нем расскажите, — весь загорелся он и придвинулся ко мне ближе, попав рукавом свитера в перепачканную джемом тарелку, которую я от себя отодвинул. Ну, я ему и рассказал. Все как есть, бллин, рассказал. Слушал он очень внимательно, каждое слово ловил — губы врастопырку, glazzja сияют, а жир на тарелках уже весь застыл. Когда я закончил, он встал и, убирая посуду, все что-то кивал и хмыкал себе под нос.
— Да я сам уберу, сэр, мне запросто.
— Нет-нет, отдыхай, отдыхай, парень, — отозвался он, так открутив кран, что оттуда рванул кипяток пополам с паром. — Ты, надо полагать, очень грешен, но наказание оказалось совершенно несоразмерным. Они тебя я даже не знаю во что превратили. Лишили человеческой сущности. У тебя больше нет свободы выбора. Тебя сделали способным лишь на социально приемлемые действия, сделали машиной, производящей добродетель. И вот еще что ясно видится: маргинальные эффекты. Музыка, половая любовь, литература и искусство — все это теперь для тебя источник не удовольствия, а только лишь боли.
— Это верно, сэр, — сказал я, закуривая одну из предложенных мне этим добрым человеком tsygarok с фильтром.
— Это они вечно так: захапают столько, что подавятся, — сказал он, рассеянно вытирая тарелку. — Но даже само их намерение уже грех. Человек без свободы выбора — это не человек.
— Вот и свищ мне тоже так говорил, сэр, — подтвердил я. — То есть в смысле тюремный священник.
— А? Что? Ну конечно, разумеется. Он-то понятно, иначе какой же он был бы христианин! Н-да, ну вот что, — сказал он, продолжая тереть ту же тарелку, которую он вытирал уже минут десять, — завтра мы пригласим кое-кого, они придут, на тебя посмотрят. Думаю, тебя можно использовать, мой мальчик. Быть может, с твоей помощью удастся сместить это совершенно зарвавшееся правительство. Превращение нормального молодого человека в заводную игрушку не может рассматриваться как триумф правительства, каким бы оно ни было, если только оно открыто не превозносит свою жестокость. — При этом он все еще вытирал ту же тарелку. Я говорю:
— Сэр, вы вытираете одну и ту же тарелку, сэр. Я с вами согласен, сэр, насчет жестокости. Наше правительство, сэр, похоже, очень жестокое.
— Тьфу ты, — спохватился он, словно впервые увидев в своих руках тарелку, и отложил ее. — Все никак не привыкну, — говорит, — по хозяйству управляться. Раньше этим жена занималась, а я только книжки писал.