Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Критики Элиаса говорят, что в любом обществе есть свои нормы пристойного сексуального поведения и актов выделения, которые, предположительно, развиваются из врожденных эмоций, связанных с опрятностью, отвращением и стыдом[168]. Но, как мы увидим, культурные отличия как раз и измеряются той степенью, до которой общества нагружают эти эмоции моралью. Не то чтобы средневековая Европа вообще не знала правил этикета, но, судя по всему, по сравнению с другими культурными нормами они не были приоритетными.
Элиас, к его чести, не поддался научной моде и не стал утверждать, что европейцы на заре Нового времени «изобрели» или «сконструировали» самоконтроль. Он всего лишь предположил, что они отрегулировали умственную способность, которая всегда была частью человеческой природы, но которую люди Средневековья задействовали слабо. Он на этом настаивает, повторяя: «Точки отсчета не существует»[169]. Как мы увидим в главе 9, способы, которыми люди усиливают или ослабляют способность контролировать себя, — интереснейшая тема для психологического исследования. Возможно, самоконтроль — это что-то вроде мышцы, и, если упражнять ее при помощи застольного этикета, она становится достаточно сильной, чтобы помочь вам вовремя остановиться и не убить того, кто вас только что оскорбил. А возможно, определенный уровень самоконтроля определяется социальной нормой, так же как определяется, насколько можно приближаться к другому человеку или какой процент поверхности тела должен быть прикрыт на публике. Есть и третья возможность: самоконтроль — это адаптация, и его можно настраивать для получения максимальных выгод в конкретной среде. В конце концов, самоконтроль — это не абсолютная добродетель, он может стать и проблемой. Если вы всегда крепко держите себя в руках, агрессор использует это к своей выгоде, понимая, что сможет безнаказанно поживиться за ваш счет, не опасаясь мести, которую вы, скорее всего, посчитаете бессмысленной, — ведь она уже ничего не исправит. Но если у него есть причины полагать, что вы дадите сдачи не задумываясь и наплевав на последствия, он, скорее всего, с самого начала отнесется к вам с бо́льшим уважением. При таких вводных людям выгоднее регулировать самоконтроль с учетом степени агрессивности окружающих.
~
В этой точке теория цивилизационного процесса неполна, поскольку ссылается на процесс, эндогенный по отношению к феномену, который она пытается объяснить. Спад агрессивного поведения, гласит теория, коррелирует со спадом импульсивности, культуры чести, сексуальной вседозволенности, дикости и грубости за обеденным столом, что только запутывает нас в сетях психологических процессов. Вряд ли можно считать объяснением утверждение, что люди стали вести себя менее агрессивно потому, что научились подавлять свои агрессивные импульсы. Идея, что уменьшение импульсивности — причина, а спад насилия — следствие, так же неудовлетворительна, как и обратное допущение.
Но Элиас предположил существование внешнего триггера, запустившего весь процесс целиком, точнее двух триггеров. Первый из них — укрепление настоящего Левиафана после сотен лет анархии и феодальной раздробленности в Европе. Централизованные монархии обрели силу, взяли под контроль воинственных рыцарей и дотянули свои щупальца до самых дальних уголков их владений. По словам военного историка Куинси Райта, в Европе в XV в. было 5000 независимых политических единиц (в основном вотчин и княжеств), во времена Тридцатилетней войны в начале XVII в. — только 500, в эпоху Наполеона в начале XIX в. — 200 и в 1953 г. — менее 30[170].
Объединение политических единиц было частью естественного процесса агломерации: более сильные правители захватывали земли соседей и становились еще могущественнее. По мнению историков, этот процесс подстегнула военная революция: появление ружей, постоянных армий и других дорогостоящих военных технологий, которые можно позволить себе только при наличии большого государственного аппарата и стабильной доходной базы[171]. Вооруженные мечами конники и разношерстные банды крестьян не могли сравниться с организованной пехотой и артиллерией, которые выводит на поле боя настоящее государство. Как сказал социолог Чарльз Тилли, «война создает государство. И наоборот»[172].
Борьба рыцарей за территорию была помехой растущей власти королей, потому что, какая бы сторона ни побеждала, гибли крестьяне и падали производственные мощности, которые могли бы обеспечивать королям доход и снабжать их армию. И, взявшись за установление мира — «королевского мира», как его называли, короли были намерены сделать все как надо. Для рыцаря сложить оружие и позволить государству защищать его от врагов было рискованным шагом, поскольку враги могли расценить это как слабость. Государство должно было строго выполнять свою часть сделки, чтобы граждане не потеряли веру в его миротворческие возможности и не возобновили свои усобицы и вендетты[173].
Распри между рыцарями и крестьянами были не только помехой, но и упущенной выгодой. Во времена нормандского правления в Англии какой-то гений придумал, как погреть руки на национализации правосудия. Веками юридическая система относилась к убийству как к причинению вреда: вместо мщения семья жертвы требовала платы от семьи убийцы, так называемые «деньги за кровь», или «вергельд» (плата за человека), где «вер» означает «человек», как в слове «вервольф» (человек-волк). Король Генрих I дал убийству новое определение: теперь оно считалось преступлением против государства и ее символа — короны. Дела об убийствах теперь рассматривались не как «Джон Доу против Ричарда Роу», но как «Корона против Джона Доу» (позже, в США, «Народ против Джона Доу» или «Штат Мичиган против Джона Доу»). Гениальность идеи в том, что вергельд (часто все имущество обидчика вместе с дополнительными деньгами, собранными с семьи) отходил теперь не семье жертвы, а лично королю. Правосудие вершили передвижные суды. Они приезжали в города и местечки с той или иной периодичностью и рассматривали накопившиеся дела. Чтобы выявить и представить суду все убийства, каждую смерть расследовал местный представитель короны — коронер[174].
Как только Левиафан принялся за дело, правила игры изменились. Теперь, чтобы сколотить состояние, не нужно было становиться самым страшным рыцарем в округе — нужно было совершить паломничество ко двору и подольститься к королю и его свите. Суд (по сути, правительственная бюрократия) не нуждался в забияках и горячих головах, но искал достойных доверия управляющих. Знати пришлось менять методы продвижения. Рыцари учились вести себя так, чтобы не обидеть королевских подручных, и развивали эмпатию, чтобы понимать, чего те хотят. Манеры, подходящие для двора, стали называться куртуазными (court — двор). Пособия по этикету — советы, куда девать выделения из носа, — первоначально появились как инструкции по поведению при дворе. Элиас проследил путь, которым куртуазность за несколько столетий просочилась от аристократов, живущих придворной жизнью, к высшей буржуазии, взаимодействующей с аристократами, и уже от них — к прочим представителям среднего класса. Свою теорию, увязывающую централизацию государственной власти с психологическими переменами у населения, Элиас резюмировал так: «Из воинов — в придворные».