Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XI
Была ночь. И была тьма за окнами моленной.
Прокопий Веденеевич лежал в постели высоко на подушках лицом к образам с горящими свечами в подсвечниках; это была его последняя мирная ночь в собственном доме. Мякинная утроба сбежал – срам и стыд перед единоверцами за паскудного сына, а что поделаешь? Претерпеть надо.
Меланья примостилась с краюшку кровати в черном платье и в черном платке, повязанном по обычаю до бровей, и глаз не могла поднять на свекра – страшно! Лицом почернел, осунулся, борода и космы волос резко отбелились за время хвори, и руки иссохли – упокойник!
Попросил горшок.
Меланья сходила за горшком и вышла. Старик долго поднимался, вцепившись, как коршун, в спинку кровати, сполз на пол, и тут ноги не сдюжили – упал, Меланья подоспела, запричитала.
– Ну… чаво ты! Исусе!..
– Позвать бабку?
– Нету такой бабки, чтоб нутро отбитое заживить наговором. Дай взвару корней – пущай кровь сгонют. Хуть бы на единую неделю силу Господь ниспослал.
Ночь осенняя, долгая, а ветер так-то зловеще свистит в сучьях тополя! Пахнет ладаном и горящим воском.
– Слушай!
– Слушаю, батюшка, – тихо ответила Меланья.
– Не запамятуй клятьбу, какую дала мне пред иконою в бане. Не открой тайну мякинной утробе – на век проклятье будет, мотри! До возрастанья Диомида не трожь клад. А как Диомид подымется на свои ноги, укажи место клада: сам отроет, гли.
Меланья поклялась точно исполнить завещание Прокопия Веденеевича.
– Порушишь клятьбу – в смоле кипучей гореть будешь. Помни!
– Не забуду, батюшка, – поникла Меланья, клад мучил ее – так и хотелось отрыть да хоть одним глазом глянуть: «Много ли золота припрятано у батюшки для Диомида?»
– Не отверзни лицо твое и душу в час бедствия мово, не пусти слово на ветер! – наказывал духовник, поглаживая костлявой рукой плечо Меланьи. – Не было нам радости, видит Господь. Дык пущай опосля меня возрадуется Диомид – сила у него будет большая, в тех туясах хватит, штоб хозяйство поправить опосля порухи. Да говори потом Диомиду, как я на сходке за народ заступился и муку принял великую, а не убоялся того, не пал духом. Пущай и он возрастет с той же крепостью нерушимой, за правду штоб стоял, хоша бы смерть в глаза ему зырилась.
– Не запамятую, батюшка, – кивнула Меланья, не соображая, что к чему.
– Туши свечи – ни к чему воску гореть. Две оставь на аналое.
От двух свечек в моленной стало сумрачно. Слышались вздохи старого тополя. Натужно вздохнет, притихнет, а потом со свистом выпустит воздух сквозь сучья.
– Это вздыхает святое дерево! – слушал старик. – Полегчало мне, слава Исусу. Кабы корни пил сразу – может, поднялся бы.
– Дай бог, штоб вы поправились.
Старик помолчал, о чем-то думая, потом спросил:
– Поселенцы выступили?
– Ишо вечером. Вного-вного. Ехали! Ехали! Которые верхом на конях, а которые на телегах, пешком шли.
– Головня повел?
– Головня и Зырян.
– Надо бы и нам не мешкать, да вот старцы елозились в моленной. До вторых петухов отложили. Пошли-ка Апроську к Варфоломеюшке, чтоб послал сынов созывать праведников к выезду, да за мной пущай заедут на телеге. Про Филимона не сказывай, што убег, – экий срам на мою голову! Не в Минусинск ли он поехал?
– Не знаю, батюшка.
– На заимку, должно, где летось деготь гнали. Послать бы кого туда, штоб бока ему намяли. – Подумал, отказался: – Ни к чему! Все едино: с мякинной утробы, окромя нытья, проку не будет. Ладно, неси мне теплую одежу, облаку. Да Апроську пошли. Штоб бегом! XII
Со вторыми петухами поднялись тополевцы – выезжали на телегах, верхами, молодые и пожилые, но женщин не взяли: не бабье дело воевать с казачьем треклятым.
Меланья в черном платке шла до поскотины возле телеги, на кото рой везли духовника, шла с иконою в руках, как и все тополевки – тихие, кроткие, не источая слез в час горькой разлуки.
Была еще середина холодной, ветреной ночи, шли, шли и ехали молча, угрюмо…
Одни – расставались на век, другие – притащились вскоре домой, подавленные, онемевшие от оглушительного разгрома белоеланского отряда в селе Городок на Тубе, мало кому удалось бежать живым, когда белые окружили село Городок и открыли артиллерийскую стрельбу. Повстанцы кинулись на тонкий лед Тубы и пошли на дно с воплями и криками. Аркадий Зырян с Мамонтом Головней прорвались с полусотней конников из окружения к повстанческим отрядам.
Прокопия Веденеевича привезли из Каратуза на той же телеге, укрытого холстяной полостью, возле тела сидели старцы в шубах – Варфоломеюшка и Евлампий. Следом еще три одноконные упряжки со стариками.
Выехав на большак со стороны Предивной, старики остановили телеги и по обычаю начали песнопение по убиенному духовнику. Вскорости собрались старухи, женщины с детьми. Начался малый вопль. Варфоломеюшка, открыв лик убиенного, сняв шапку с белой головы, возвестил единоверцам, что вчера, еще до рассвета, когда из Сагайска на Каратуз выступили повстанцы, духовник повелел тополевцам идти в первых рядах, хотя на весь тополевый отряд было семнадцать дробовиков, остальные шли с дубинами, топорами, кто с чем.
– Тьмою, тьмою двигались, со песнопеньем псалмов царя Давида, а такоже молитв древних. Другие штой-то орали – да мы к ним не имели прислону, потому как верование наше праведное, а ихное – сатанинское.
Варфоломеюшка указал перстом на голову духовника с развеваемыми ветром седыми космами:
– Зри, зри, духовник: али мы не с тобою? Дух в тебе ишшо, и ты пребываешь с нами, и слышишь вопль наш! – Не вытирая слезы, говорил Варфоломеюшка: – Кабы зрили вы, как воссиял наш духовник, когда тьмою великою вошли мы в Каратуз ко смертным врагам нашим, треклятым казакам! Идем, идем по улице, инда нету их, треклятых. До станичной управы дошли – нету окаянных. Тут услышали, казаки схоронились в церкви Сатаны, тьфу-тьфу!
Единоверцы дружно отплевывались.
Варфоломеюшка обсказывал дальше:
– Двинулись мы к той поганой церкви, где засели кровопивцы с ружьями, а оттеля выстрелы – не густо вроде, да люд весь попер кто куда, перепугавшись. Духовник крикнул: «Не убоюсь того, Варфоломеюшка, потому как со словом Божьим иду на гадов!» И пошел на три шага ишшо, как пронзила иво пуля во самое сердце, Господи! Ишшо один мужик убит был – не ведаю хто, не из наших праведни ков. Спаси нас, Господи!
– Спаси нас, Господи! – отозвались тополевцы.
– И подвигнулась на ту церковь тьма-тьмущая, яко стадо великое, со криками, стрельбою, земь под ногами сдвигнулась. Кабы зрили, как вытаскивали из той анчихристовой церкви казаков, лупили их, били, хто чем мог. Кто топором, кто дубинами, потом топтали, штоб гнев выплеснуть из нутра. И мы были там со старцами, да не зрил того духовник наш, Прокопий Веденеевич! Теперь он великомученик Филарет пятый, как по уставу нашей общины. Отслужим поминальную службу под древом нашим: пущай душа великомученика возликует на небеси, и будет нам всем радость великая. Аминь!
До поминальной службы тело духовника занесли в моленную горницу, куда сошлись семеро старцев, обмыли, окурили ладаном.
Среди ночи начался большой вопль по убиенному духовнику. Стонали осиротевшие старики и старухи, молодые тополевки, малые детишки, ничего не смыслящие в происходящем, и больше всех ревела Меланья со чадами – Манькой, Демкой и Фроськой. Апроська тоже горько плакала. Они остались совсем одни в большом доме. Не стало советчика и хозяина, а про Филимона и не вспоминали. Да и где он, Филимонушка?
Ночь выдалась холодная, с лютым ветром – на рекостав Амыла тянуло морозом, речушка Малтат давно покрылась льдом, и только Амыл все еще бурлил, вскидывая серебряную гриву, взламывая ледяной панцирь.
Черный тополь тяжко стонал под напором ветра, а единоверцам казалось, что само святое древо оплакивает духовника. Не под этим ли древом когда-то давно-давно почил Ларивон Филаретыч? За ним отошли Лука, Веденей, и вот лежит в лиственной домовине Прокопий Веденеевич – Филарет пятый. Не стало у тополевцев духовника из Филаретова корня! Потому-то малого Демку Варфоломеюшка посадил в изголовье домовины, как бы надеясь на него, что со временем «сей малый явится перед общиною в облике нового духовника», а до той