Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все. Ни слова больше об этом. Это все я ни знать не хочу, ни описывать. Без меня сыщутся летописцы, наврут с три короба, а этой тетради через недолгое время найдется место в печи, так для чего ж писать о революции? Она еще только началась, еще не развернулась во всю силу, так что самое важное еще впереди, но я и о том писать не стану. Теперь уж только о своей жизни, покуда она идет.
Вчера днем ходил на Покровку, там встретились вблизи номеров. Она будто и не помнит обиды… Но уединяться не стали, и ей, и мне было не по себе, тяжело на душе, и мы, не сговариваясь, сразу направились в кофейню на углу, да там и просидели два с лишним часа. Почти даже не разговаривали и не смотрели друг на друга прямо, а все больше в чашки и в стол, только поднимем глаза – и снова вниз. Наконец я через силу спросил ее, как дела в службе у мужа. Она не удивилась, ответила спокойно, что дела идут, как и прежде шли в последние месяцы, то есть покупающих все меньше из-за дороговизны, и приказчиков требуется меньше, так что из его отделения охотничьих предметов уже двоих уволили. И он сам хочет прежде времени получить от владельцев пенсион, даже и неполный, и жить спокойно на эти деньги и скопленное, да еще, если будет нужда, сдавать комнаты в первом этаже студентам. На скромное житье хватит.
Говоря это, она все так же смотрела в пустую чашку, где на дне осталось немного темно-красного чаю. Казалось, что она рассказывает не о своей, а о чужой жизни, которая совсем до нее не касается.
Но тут я еще спросил о дочери, которой как раз неделю назад исполнилось четыре года, и увидел, как лицо ее на мгновение болезненно исказилось, будто укололо ее что-то. Минуту она молчала, потом произнесла еще тише обычного – она всегда говорит очень тихо, так что я часто переспрашиваю: «Что ж дочь… Благополучно. Как раз на Рождество заболела, думали, что скарлатина, но обошлось. Сейчас с нянькой гуляет в сквере на Пятницкой…» В словах этих не было ничего особенного, так что я не понял, отчего ее задел мой вопрос. Возможно, оттого, что ее муж, как мне было известно, очень любит этого единственного и позднего ребенка, и потому ей неприятно говорить о дочери со мною. Первым у них, через год супружества, был сын, который трех месяцев умер от дифтерита.
Попрощались, сидя за столиком, она лишь протянула мне руку для поцелуя. На запястье проступала синяя жилка, и когда я приложил губы, то почувствовал, как она бьется. Еле не заплакал…
Боже, почему все несчастны рядом со мною? Почему все вообще несчастны вокруг? Почему в пропасть падает бедная наша Россия, почему тянет она за собою – в этом я не сомневаюсь – весь мир?
Да ведь знаю почему. Даром только богохульствую.
Потому что таких, как я, с усталыми душами, живущих не по заповедям и не в неведении заповедей, а в пренебрежении ими, в прощении, данном себе за все грехи сразу и наперед, – таких стало много и становится все больше. И это мы все губим.
20 марта
Сколько ни зарекайся, а отгородиться от новостей, будь они неладны, не удается. Еще хуже водки появилась привычка…
Одно время, в самые первые дни, показалось, что настоящего бунта не будет. Власть перешла к новому правительству быстро и почти без сопротивления со стороны старого. Но тут же, как водится у нас в России при любом изменении, всплыли наверх дикость и злоба. Для чего арестовали отрекшегося от трона Николая Александровича с семьей? Он же сам уступил власть. А в газетах, даже в «Новом времени», тут же принялись недавнего Государя поносить в совершенно лакейском, хамском тоне… И не так уж мирно все произошло, в одном только Петрограде около двух тысяч положили, а сколько по всей стране – и вообразить трудно. Будто мало народу на фронтах убивают… А власти по сей день настоящей нет. Все делят, портфели друг у друга из рук тащат, тем временем остатки хотя бы какого-то порядка и устройства жизни рушатся. Скоро в магазинах и последних припасов не будет, вот тогда питерская и московская улица себя покажет по-настоящему… Германцы тем временем добивают нас везде, где только можно, на одном Стоходе наших убито не то 20, не то 30 тысяч. Вот и «быстрый и победоносный конец войны», который, как обещали и социалисты, и кадеты, и все прочие, наступит, едва освободится Россия от бездарного самодержца и самодержавия… А откуда бы взяться этому славному концу, если одних генералов с позором изгнали, других и вовсе по каталажкам рассадили, если офицеров солдаты бьют «как они, черти, нас били», если мы на войну все деньги без толку просадили и сейчас уж точно последние просаживаем?!
Нет, невозможно об этом думать и писать. Хочется проклинать, а кого? Некого. А потому думать надо лишь о спасении близких и больше ни о чем.
Но сколько ни думай, ничего не придумаешь.
Никогда прежде так не поступал, а тут сказался М-ину крайне утомленным и на границе нервной болезни – в сущности, сказал правду – и попросил, невзирая на то, что в банке работы чрезвычайно много, хотя бы три дня отпуска от занятий. Которые мне тут же и были даны, даже неделя.
Так что завтра в Москву не еду, а остаюсь дома. Надену высокие сапоги с мехом внутри, которые когда-то купил именно для прогулок по дачным окрестностям, и буду бродить по уже талому и в лесу снегу, рискуя провалиться в какую-нибудь грязную яму.
21 марта
8 часов вечера
Никак не могу опомниться от бывшего сегодня приключения. Славно начались мои вакации…
Хотя на солнце уже совсем тепло, оделся я с утра по-зимнему, в сапоги и крытый толстым сукном старый полушубок. В таком виде отправился бродяжничать и, как всякий русский бродяга, прежде всего начал с ярмарки у железнодорожной станции.
Положительно не могу понять почему, но у нас в Малаховке не то что революции, но и войны по-прежнему не чувствуется. Разве только в том новое, что исключительно одни бабы торгуют, поскольку мужики призваны. Но продается решительно все что угодно, а в съестной лавке даже и паюсная, на вид