Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Летом 1975 года, узнав, что Екатерина Александровна Есенина-Наседкина немного приболела, я завез ей в память о тех далеких днях баночку знаменитого башкирского меда: «Выздоравливайте поскорей!»
— Как же, помню, — улыбнулась она. — Всех помню. У нас еще там сын тяжело заболел. Других-то лечила, а его не уберегла. Климат не пришелся ему, потому мы вскоре и уехали оттуда. И деревни все окрестные хорошо помню: Шарлыцкий хутор, Юрматы, Сыскан. И Мелеуз хорошо помню… Сергей все собирался в Башкирию поехать, Василий Федорович-то его постоянно звал. Да и так он Башкирией давно интересовался. Еще когда собирал материал к поэме «Пугачев»… Теперь вот дочь собирается поехать, посмотреть на родственников, на места, где родился отец…)
На пригорке мы оставили мотоцикл. До горизонта во все стороны с легким шорохом катились волнами зреющие хлеба, тепло говорили, — и ветер посвистывал в решетке ограды на братской могиле. В ней лежали солдаты, гражданской войны — одногодки и, может, даже школьные товарищи поэта и красного комиссара Василия Наседкина.
А внизу под пригорком — под знойным степным небом без единого облачка — лежала заброшенная деревня, в которой он родился. В память о которой даже в раскаленных пустынях Средней Азии ему казались «тучи соломой, дали — покатым плетнем».
Под пригорком грелась на солнце заброшенная деревня, в которой жила когда-то похожая на сотни и тысячи других крестьянок старушка мать. Она давным-давно сошла в могилу, конечно же совсем не подозревая о том, что ее полное материнской тревоги письмо к далекому сыну было последним обостренным толчком, заставившим обнажиться сердце и память другого поэта, тоже крестьянского сына, — и родились стихи, ставшие великим памятником всем матерям Росши.
Мы опустились к деревне. Два ряда заросших полынью и татарником фундаментов.
Ветлы с орущими грачами. Камышовая речка Сухайла. Мосток через нее. Пророческими оказались строки поэта:
Ветер тише — темный, дальний, древний.
Я иду обратно. Мне приветно
Машут ветлы над глухой деревней,
Очень низкой и едва заметной,
Словно вся она объята дремой
Под истлевшей, выцветшей соломой.
Я смотрю и чувствую — унижен
Этим видом азиатских хижин,
Где судьбы безрадостной немилость
Чересчур уж долго загостилась.
Пусть уходит — к смерти наготове!
Шире дверь для буйной крепкой нови,
Чтоб переиначить навсегда
Это царство нищего труда!
Жизнь переиначена. И в этой новой жизни оказалась ненужной «низкая деревня» Веровка. Остались лишь ветлы. Те самые:
На краю деревни, на поляне.
Под ветлой крестьянское собранье.
Чей-то голос, хриплый и метельный,
Говорил о жизни об артельной.
Тогда мужики и не догадывались, что это собрание и решило судьбу их деревни: при «артельной жизни» станут обузой десятки беспорядочно разбросанных по степи маленьких деревень и хуторов — они сольются в большие села без соломенных крыш.
Мы стояли на заброшенной улице заброшенной деревни. И странно — не было у этой деревни и тени печали. Со всех сторон ее обступили богатые поля, и она грелась на солнце с достоинством много потрудившегося за свой век человека. Она словно смотрела на эти поля и с гордостью говорила:
— Смотрите, это вырастили мои внуки, сыновья тех, что лежат в братской могиле на пригорке. А недавно из соседней деревни приходили ребятишки в красных галстуках, я уж не смогла узнать, чьи они, и положили к могиле цветы. А сегодня вот приехал какой-то чудак и читает вслух стихи моего сына, да еще утверждает, что обо мне написал стихи другой поэт — Сергей Есенин.
А мне слышались стихи:
Не унесу я радости земной
И золотых снопов зари вечерней.
Почувствовать оставшихся за мной
Мне не дано по-детски суеверно.
И ничего с собой я не возьму
В закатный час последнего прощанья.
Накинет на глаза покой и тьму
Холодное, высокое молчанье.
Что до земли и дома моего,
Когда померкнет звездный сад ночами,
О, если бы полдневной синевой
Мне захлебнуться жадными очами
И расплескаться в дымной синеве,
И разрыдаться ветром в час осенний,
Но только б стать родным земной листве, —
Как прежде, видеть солнечные звенья.
Стороной пропылил мотоцикл. Откуда-то из камышей потянул ветер, тронул ветлы, густо зашумела рожь. И я подумал, что десять, двадцать раз прав Николай Рыленков, написав вот это:
«Нет, то, что соединяет людей, не размывает время. Не может размыть. И все, что есть живого в стихах несправедливо забытого поэта, не только вернется к старым друзьям, но и будет находить все новых и новых друзей».
„Пока не сложим головы… “
«Генрих Фридрихович Лунгерсгаузен был выдающимся ученым с широкими разнообразными интересами. Палеонтологи, стратиграфы, тектонисты, геоморфологи и геологи-четвертичники в равной степени правы, когда считают его крупным специалистом в соответствующих областях геологических знаний. Во всех случаях его исследования приносили свежий, нередко весьма оригинальный, фактический материал, на котором строились глубокие, далеко идущие выводы и заключения.
Сейчас трудно сказать, в какой из областей геологической науки труды Г. Ф. Лунгерсгаузена имели наибольшее значение. Среди них много фундаментальных, основополагающих работ. Так, например, современная стратиграфия мезозоя Донбасса в значительной степени базируется на его исследованиях. Особенно важны работы Г. Ф. Лунгерсгаузена по стратиграфии древних немых толщ Приуралья, Чрезвычайно яркими были его статьи о древнейших ледниковых отложениях Урала и Сибири. Он первый наметил крупные зоны разломов, секущие Сибирскую платформу. Широкое признание получили работы Г. Ф. Лунгерсгаузена по вопросам цикличности развития земли, как небесного тела, зависящего в своей эволюции от общих закономерностей развития Вселенной»[1].
(Доклады Академии наук СССР)
Три встречи
Я никогда не видел его, хотя, может, не раз, как, впрочем, и вы, встречал на улицах Уфы, ведь каждую осень, после окончания очередного экспедиционного сезона, когда суровые сибирские или даже полярные снега вынуждали его возвращаться в Москву, — каждую осень, хоть ненадолго, он заезжал в наш город. К сестре, к друзьям — в город, который оставил в его