Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иолек понимал, что напрасной оказалась та затянувшаяся попытка — начать все с чистой страницы, как бы родиться заново. Напрасными были все эти кооперативные столовые, палатки, тяжкий труд, босые ноги, обожженные солнцем спины, выцветшее тряпье, песни пастухов, ночи споров и размышлений — все оказалось лишенным смысла, все вернулось на круги свои: бывшие пионеры-первопроходцы копили, экономили, одалживали, пока не купили себе новые дома. А в доме у них — гостиная, а в гостиной — буфет, а в буфете за стеклом, можно не сомневаться, стоит сервиз. «Чтобы видели и боялись», как сказал в своей речи Эшкол.
Из земли, привезенной сюда издалека на грузовиках, чтобы скрыть под нею зыбучие пески, кое-где проклюнулись бледные росточки. Мэр города наверняка разрезал ленточку и произнес всякие высокие слова, рисуя картину светлого будущего. И вот уже мальчишка гоняет на велосипеде по новому переулку, и ветер доносит до него, так же как и до меня, запахи известки и свежей краски.
В четыре — начале пятого медленно наступает вечер. И Тель-Авив как будто становится более снисходительным. В устье реки Яркон, у электростанции Ридинг, три рыбака забрасывают невод. Пожилая женщина, одиноко сидящая в своем киоске рядом с автобусной остановкой, настороженно озирается по сторонам и, когда никто не видит ее, наливает себе стакан лимонада. Меж багровыми и пурпурными тучами солнце приближается к западу, и над морем, у самого горизонта, обретают жизнь облака, похожие на крокодилов, драконов, китов и удавов. Может, именно туда и следует отправиться — подняться и пойти, пока еще не вышло время…
Победный детский клич донесся откуда-то из дальних дворов, в нем слышался злорадный вопль преследователей, и только преследуемый не взывал о помощи.
Под холодным ветром вздрагивала живая изгородь из кустов гибискуса, стряхивая с себя капли только что прошедшего дождя.
Еще немного — и взойдет луна, ее свет изломает прямоугольники крыш, создаст причудливые фигуры, посеребрит простыни, развешанные на протянутых вдоль улицы веревках. И тогда, надев пальто и шляпы, повязав шеи шарфами, выйдут на прогулку пожилые люди — из тех, кто уцелел после Катастрофы, кто выжил в нацистском аду. Их походка словно шаги космонавтов по поверхности далекой звезды с переменной силой гравитации. На их лицах отрешенность. Они смотрят на новенькие здания офисов, а видят рушащиеся дома. Проносятся мимо автомобили, а они слышат залпы артобстрела. Из радиоприемника льется музыка, а в их жилах стынет кровь. Они глядят на дерево, и вот оно уже охвачено огнем…
Тель-Авив зимним вечером в перерыве между войнами. Его веселость полна напряжения. Это ощущается всюду — от центра до самых дальних пригородов.
…Столяр Моня Либерзон, уроженец Кракова, он трудолюбив и работает допоздна при свете неоновых ламп. На кончике его носа небрежно примостились очки, он сосредоточен и, занимаясь повторным обмером или рассчитывая места соединения полок, порою шепотом разговаривает сам с собой. Через стекло своего окна видит Моня Либерзон еврейских девушек-красавиц, и то, как расцвели они, кажется столяру чем-то тревожным, что не может кончиться добром. Эта музыка, этот многоголосый город, шумящий из вечера в вечер, чтобы заглушить голос внешнего безмолвия, — к чему все это приведет? И зачем только начали возводить огромные гостиницы вдоль всей линии побережья? Ведь они напоминают крепостную стену, что отделила город от большой воды. Не приведи Господь, оттуда может прийти беда. За этой западной стеной теснится весь город, сжимаясь от страха перед открытыми пространствами. Так человек поворачивается затылком к сильному ветру, круглит свою спину, с силой втягивает голову в плечи, ожидая удара.
И вот зимние дожди прекратились. В одну ночь туман отодвинулся куда-то на запад, и к утру ворвалась к нам голубая суббота. Едва забрезжили первые проблески света, еще до того, как где-то за развалинами деревни Шейх-Дахр начал разгораться солнечный восход, птицы, которым удалось пережить зиму, взволнованно заговорили о новом повороте событий. А когда солнце появилось, эти птицы так загалдели и засмеялись, словно лишились рассудка.
Субботний свет был прозрачен и ласков. Любая лужица, любой кусочек металла, каждое оконное стекло, отражая солнце, слепили глаза. Сияющий воздух, наполнившийся жужжанием, струился медленно, словно мед. В разных уголках усадьбы стояли оголенные, еще без листьев, шелковицы, гранатовые деревья, смоковницы и оливы, беседки из виноградных лоз — тоже без своего зеленого одеяния. И птицы, птицы надо всем этим. С моря все то утро веял прозрачный ветерок. И с ним долетали до нас запахи моря.
Рано утром ребятишки из детского сада запускали воздушного змея. Непокорный, рвущийся ввысь, извивающийся, он, возможно, походил на летающего дракона.
Не верь: это ловушка, думал Ионатан Лифшиц, одеваясь, готовя кофе, выходя на веранду, чтобы постоять там. Они снова пытаются раскрасить твою погибель в цвета любви, и если ты не убежишь, словно зверь, они будут удерживать тебя хитростью, пока ты не успокоишься и не забудешь о своей жизни: кто забывает, тот убивает, как говорил этот несчастный парень, поминая какую-то русскую поговорку.
Римона спала на спине, волосы ее рассыпались по подушке, на лоб легло светлое пятно от пробившегося сквозь жалюзи солнца, и красота ее в оправе сна была словно картина под стеклом и в раме. Чайник со свистом закипел. Ионатан сказал ей:
— Вставай, погляди, какой день на улице. Точно такой, как ты, чародейка, мне обещала. Вставай же! Выпьем кофе и пойдем сегодня гулять.
Она проснулась без звука, уселась на постели, совсем как маленькая девочка, долго терла кулачками глаза и с каким-то удивлением произнесла:
— Иони? Это ты? Мне снилось, что я нашла черепаху, умеющую взбираться на стену. И долго объясняла ей, что этого не может быть. А ты пришел и сказал, что и я, и черепаха говорим глупости и ты нам покажешь что-то новенькое. Но тут ты как раз разбудил меня… У нас есть свежая хала, осталась со вчерашнего вечера, она в полиэтиленовом пакете, рядом с кофе…
Все, что обещала Римона Ионатану, сбывалось одно за другим. Уже в девять часов утра кибуц распахнул все окна, разложил на подоконниках, чтобы проветрить, перины, одеяла, подушки. Льющийся свет делал еще насыщеннее все цвета, будь то голубой цвет пододеяльников или полыхающий пламенем розовый ночных сорочек.
Белые-белые стояли наши домики в этом голубом неистовстве света, и от черепичных крыш, словно глубоко окунувшихся в красную краску, поднимался легкий пар. Вдалеке, на востоке, парили в воздухе горы; казалось, они растворялись в сиянии, переставая быть горами и превращаясь в собственную тень.
— Поглядите, мой господин, — обращается Азария Гитлин к соседу, слесарю, работающему в кибуце по найму, человеку с разорванным ухом, — поглядите — о, я забыл сказать «доброе утро»! — поглядите, какую тотальную победу одержала весна, нанеся лишь один потрясающий удар.
А человек этот, Болонези, долго взвешивает сказанное, опасаясь какого-нибудь подвоха, смотрит на Азарию так, будто напряженно пытается разгадать, где же тут кроются хитрость и злой умысел, и наконец смиренно отвечает: