Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Платон сосредоточенно глядел Фергюсону в глаза.
— Я — простой бедный ниггер, масса полицейский. И я не понимаю, о чем вы говорите. Отпустите меня домой, масса полицейский. К моему доброму господину…
— Я тебе одно могу обещать, Блэкхилл, — язвительно скривился Фергюсон. — Лично ты отсюда не выйдешь никогда. И выбор у тебя — между виселицей и пожизненным заключением. Хоть это ты понимаешь?
— Это я понимаю, масса полицейский, — спокойно кивнул негр. — А другие ваши вопросы — нет.
— В камеру, — мрачно распорядился Фергюсон. — И на этот раз не щадить.
Платона Абрахама Блэкхилла продержали в самой сырой и холодной камере, какую только нашли в Новом Орлеане, четыре месяца. И каждый божий день специально назначенный для этого Фергюсоном констебль навещал ниггера и простым, доступным языком объяснял, что хозяина покрывать не надо, что никуда и никогда он отсюда не выйдет и что единственный его шанс прекратить мучения — это быть честным и правдивым с господами полицейскими. Но один день сменялся другим, а следствие не продвигалось ни на йоту.
Не было никаких известий и о второй возможной соучастнице убийства, Джудит Вашингтон. Даже профессиональные охотники за беглыми рабами перестали делать из своих планов страшную тайну и прямо заявили Фергюсону, что давно уже не рассчитывают найти этот лакомый кусочек.
— Я вам точно говорю, лейтенант, — прямо заявил один из охотников, владеющий двумя десятками лучших поисковых собак округа, — эта мулатка уже в Нью-Йорке или Бостоне. Если не в Канаде. Судите сами. Цвет кожи у нее — от белой не отличить; воспитана в доме, а значит, манерам обучена. Лично я на эту черную тварь уже с месяц назад как плюнул — толку нет.
Это весьма походило на правду, но некоторое время лейтенант Фергюсон еще не сдавался, а потом прямо в камере умер его единственный надежный свидетель. То ли у черного возницы не выдержало сердце, то ли перестарались констебли, но в этот момент рухнуло все.
Лейтенант хмуро осмотрел тело и со вздохом подписал акт для выплаты семейству Мидлтон, которым принадлежал мертвый ниггер, трехсот долларов компенсации. Снова перелистал материалы проваленного дела и подал прокурору города запрос на освобождение Платона Абрахама Блэкхилла из-под стражи. Теперь, в отсутствие свидетеля, стойкого раба Лоуренсов уесть было нечем.
Пожалуй, никогда еще, с тех самых пор, когда умерла мама, Джонатан не чувствовал себя таким одиноким и неприкаянным. Целыми днями он ездил по пустым зимним полям на своем жеребце, иногда охотился на собак и опоссумов, а к ночи уходил в свой сарай, зажигал свет и сосредоточенно потрошил и набивал добычу пропитанным смолистым «рассолом» камышом. И никаких свежих идей, никакого движения вперед, никакой радости.
Да, его негры были по-прежнему послушны, хотя служили ему не столь истово, как прежде, но вот салон мадам Аньяни, по крайней мере по слухам, снова восстал из пепла и расцвел — мир белого человека оказался куда крепче и порочнее, чем он думал.
Джонатан попытался снова заняться оставшимися от родителей куклами, но вскоре понял, что перерос это увлечение, его более не устраивала замкнутая сама на себя жизнь. Не радовали и куклы, изготовленные из отощавших за зиму собак и опоссумов и не обещавшие никаких плодов в философском плане. И, как закономерный итог этого скудного бытия, его укрытая в сарае превосходно исполненная семифигурная композиция «Наказанный порок» начала плесневеть от холода и сырости. Когда же он попытался отмыть плесень теплой водой, мертвая кожа начала трескаться и слезать с черного высохшего мяса самыми натуральными лохмотьями.
В принципе он знал о подобной угрозе. Платон достаточно внятно объяснил, что кровь надо обязательно спускать и что они берут эти шесть новых тел исключительно для того, чтобы добро не пропало, а порабощенные души не отлетели в Африку.
И все равно было обидно.
На какое-то время Джонатан попытался сбежать от этого чувства непреходящей горечи в книги, но стало еще хуже. Наткнувшись на сатиры, он вдруг с ужасом обнаружил, что и мир древних вовсе не был столь совершенен, как он себе почему-то воображал. Едва находился достойный правитель, как тут же совершался дворцовый переворот, а едва мир и благочестие осеняли нивы землевладельцев, как начиналась очередная война или, что еще хуже, восстание рабов.
На этом трагическом фоне человеческой истории все его беды казались детскими и не стоящими внимания, Джонатан с трудом стряхивал это наваждение и шел помогать дяде, не позволяя унынию и скуке одержать над ним верх. Но и в работе забыться было сложно. Джонатан смотрел вокруг и постоянно видел, что взаимопонимания между окружающими его людьми как не было, так и нет, и с той самой минуты, как Господь обрушил Вавилонскую башню и рассеял народы по земле, люди говорят на разных языках, даже принадлежа к одному племени.
А потом выбросил зеленые острые побеги молодой тростник, из кромешного тумана нет-нет да и стало появляться жаркое, цвета топленого масла солнце, затем началась уборка первого, апрельского урожая, и однажды, вернувшись из очередной поездки по полям, Джонатан спрыгнул с жеребца, подошел к ступеням своего дома и в растерянности остановился.
С нижней ступеньки с трудом поднимался, чтобы согнуться в поклоне перед своим господином, казалось, окончательно пропавший Платон.
— Ты? — выдохнул Джонатан.
— Да, масса Джонатан, — проскрипел старик.
Джонатан пригляделся. Седых волос на его голове прибавилось, рот и подбородок заросли совершенно белой курчавой бородкой, но взгляд ясных, внимательных глаз по-прежнему был тот самый, узнаваемый.
— Сбежал?
— Отпустили, масса Джонатан. Вот бумаги, — старик полез за шиворот и протянул хозяину помятый листок. — Что прикажете делать?
Джонатан взял документы, попытался хоть что-нибудь прочитать и понял, что просто не в состоянии сосредоточиться.
— Иди на кухню, скажи Сесилии, чтобы дала тебе поесть, и пока отдыхай. День… два… три — сколько понадобится.
Платон склонился в поклоне, старчески подволакивая непослушные ноги, побрел в сторону кухни, и Джонатан вдруг поймал себя на том, что улыбается — открыто и радостно, как в прежние времена.
Тем же вечером Платон попросил дозволения осмотреть голову Аристотеля и тела остальных, но, едва вошел в сарай и увидел на куклах облезающую лохмотьями кожу, сокрушенно покачал головой.
— Вы же их табаком не посыпали?
— Не-ет… — удивленно протянул Джонатан.
— И ромом не поливали?
— Ну, не поливал, — хмыкнул Джонатан. — И что теперь?
Платон обреченно вздохнул и повернулся к хозяину.
— Аристотель еще здесь; он вам предан, но души этих шестерых ниггеров ушли.
— А это можно исправить? — спросил Джонатан.
Платон усмехнулся в седую бородку.