Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Долгими днями, когда меня отсылали спать еще до захода солнца, я порой глядел на этот кусочек вселенной с таким чувством, будто передо мной всего лишь театральная декорация, огромная иллюзия.
Чувство нереальности внешнего мира — явление частое и, будь оно мимолетным или длительным, охватывает нас, когда мы меньше всего этого ждем. Не был ли я слишком юн, чтобы уже испытывать его? Но как раз потому что я был так юн, оно и не сопровождалось никакой тревогой. Наоборот, наполняло меня восторгом.
В конечном счете мы жили простой и спокойной жизнью.
Домашние работы обеспечивала команда служанок; всех их звали Мари.
Старшая, Мари Рушон, была родом из Оверни и долго служила моей бабушке с материнской стороны. Она знала мою мать еще ребенком и порой невзначай тыкала ей.
Остальные Мари были местные, из деревни. Во-первых, Мари Тюрлюр, высокая внушительная матрона. Летом она пропалывала сад, являясь туда в соломенной шляпе, с деревянными граблями на плече и затянутая поверх своего фланелевого халата в объемистый тиковый корсет с цветными узорами, похожий на доспех. Мари Пьедешьен полировала серебро и медь. Мари Жейлан по прозвищу Глухая Мари, следившая за бельем, опрометью бросалась исполнять любой приказ, правда не расслышав его. Мари Вале, анархистка, у которой духу не хватало даже зарезать цыпленка, ворчала, возя тряпкой по плиткам пола, что «надо все подпалить и начать с нуля».
Все были одеты в темные рабочие халаты и белые передники. И у всех волосы уже начинали седеть. Можно было подумать, что это обитель бегинок.
Мой отец по-прежнему любил ходьбу. Каждый день, с тростью в руках и в твидовых или бархатных бриджах, которые носил с непринужденностью, он водил нас к соседним хуторам или деревням. Наша собака, эльзасская овчарка, вертелась вокруг нас, как вокруг стада. Дороги, ни большие, ни малые, тогда еще не были заасфальтированы, так что мы шагали по золотистым проселкам с заросшими травой обочинами.
Вечером у большого крестьянского камина в комнате при входе, где мы собирались охотнее всего, отец читал мне вслух, и делал это хорошо. Он начал с Робинзона Крузо, и через месяц, когда книга была окончена, мне стало грустно, как при расставании. Потом перешли к графине де Сегюр, урожденной Ростопчиной, в томах Розовой библиотеки: «Жан-ворчун» и «Жан-хохотун», «Трактир „Ангел-Хранитель“», «Несчастья Софи». Я жил с персонажами, которыми важная русская дама населила воображение стольких детей: г-н Абель, обитатель гостиницы «Мерис»; толстый генерал Дуракин, вылезавший из своей коляски посреди нормандских полей; ослик Кадишон с мягкими длинными ушами.
О мадам де Сегюр написаны целые ученые исследования; даже прибегали к психоанализу, чтобы объяснить частоту порок в ее романах. Эта дама хорошо писала, и ей нравилось описывать жизнь своей эпохи, особенно в имениях. У нее пространные диалоги и немало театральности. Ее мораль тоже в духе своего времени: плохие должны быть наказаны, хорошие вознаграждены, бедняки получить помощь, а несправедливости исправлены. Но социальная иерархия никогда не подвергалась сомнению — она сама собой разумелась.
Именно эту мораль, хотя она и восходила ко Второй империи, по-прежнему внушали детям моего поколения. Даже с одеждой персонажей, делавшей иллюстрации особенно выразительными, не было настоящего расхождения. Дамы, правда, больше не носили кринолины, а девочки пышные исподние панталончики с фестонами. Но мальчики по-прежнему обнажали голову перед взрослыми и говорили с ними весьма вежливо, никогда не опуская «мсье» и «мадам», когда те к ним обращались.
Потом мы взялись за Жюля Верна. В прекрасных книгах коллекции Этцеля в красном с золотом переплете мне вместе с континентами открывались мечты о будущем, полном подвигов и приключений. «Мишель Строгов» («смотри во все глаза, смотри»), «Дети капитана Гранта», «Робур-завоеватель», «Двадцать тысяч лье под водой»… Мне предстояло увидеть воочию, как осуществляются фантазии этого гениального предвестника, этого оседлого путешественника, который, побывав театральным секретарем, фельетонистом и биржевым маклером, уже никуда не двигался из своего доброго города Амьена.
Чтение вслух быстро вызвало у меня голод к чтению, который на протяжении всей моей юности будет настоящим обжорством.
Вместе с тем пришло и желание писать самому. В семь лет я полагал, что сочинил поэму, в которой на самом деле было всего четыре стиха, а в восемь произвел свой первый роман, уместившийся на шести страницах. Он повествовал о морской битве в китайских морях и завершался перекличкой мертвецов на борту броненосца. Начинают как могут. Я начал с эпопеи. Но мне немного не хватало материалов.
Нормандия, Нормандия… Ближайшим к нам городом был Лувье с его прекрасной готической церковью, вокруг которой каждую неделю устраивался рынок. Большую часть своих местных поставщиков мои родители завели там. Реже мы ездили в Эвре, главный город департамента с ровными и спокойными улицами. Совершенная провинция. Мы там обедали в гостинице «Большой олень». Иногда добирались до Небура, крупной деревни, лежащей среди тучных пашен и пастбищ на обширном плато, увы, часто поливаемом дождями. Ярмарка там устраивалась каждую неделю, и тоже вокруг церкви, старинной и приземистой. Фермеры, скотоводы, перекупщики, все в синих блузах, как былые крестьяне Мопассана, держались среди своих коров и телят, обсуждали цену в луи и шли заключить сделку за чашкой сидра в трактире «Солнце». Бывало, что зимой в Небур наведывалось стадо диких кабанов, которые разбредались по улицам и даже проникали в пекарню к булочнику или в лавку зеленщика. Таковы были окрестности.
Одним из наших развлечений были также аукционы, «распродажи», как их называют в Нормандии, которые устраивались по воскресеньям в сельской местности — в усадьбах, буржуазных домах или на простых фермах. Отец любил посещать их и со своим вкусом к вещам покупал там какой-нибудь комод, чтобы дополнить обстановку гостевой комнаты, или двухсотлетний стол, который намеревался поставить под навесом для летних трапез.
Я все еще храню и регулярно завожу большие часы в стиле ампир, приглянувшиеся ему своим серебряным футляром и приобретенные за пять франков.
Но до чего же грустно было видеть, как вся эта выставленная во дворе мебель, домашняя утварь, стенные часы, кровати, постельное белье, орудия, все это убранство жизни уходило под стук молотка комиссара-оценщика! И сколько ненависти вспыхивало порой между матерью и невесткой, между братьями, между теткой и племянницей — между наследниками, не сумевшими договориться тайком при разделе. Порой они сами хотели выкупить то, что из-за несогласия были вынуждены выставлять на распродажу, и упрямо торговались друг с другом, набивая цену за какой-нибудь пустяк, ночной столик или подсвечник, который связывал их с детством. А потом кто-то в конце концов уступал, со слезами гнева на глазах.
Какой контраст между этим деревенским миром и Парижем, куда мы наезжали лишь два-три раза в год, на несколько дней! Мои родители виделись там со своими друзьями и делали сезонные покупки.
С балкона то ли портного, то ли сапожника моего отца я глазел, как по улице Риволи проезжают длинные частные машины — «испано-суизы», «минервы», «панары», «хотчкисы», на которые сегодня смотрят как на реликвии в автомобильных музеях.