Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последнее обстоятельство больше всего удивляло Александра. Он невольно восхищался англичанами, находившимися уже третий день под жесточайшим обстрелом, — гарнизон не мог не понимать, что обороняемая крепость обречена.
— Завтра к ним нужно отправить парламентера — пусть сдаются на почетных условиях!
Мэдстоун
Петр молча сидел на холодном как лед большом камне и только задумчиво хмурил брови.
— Не суди да не судим будешь!
Мягкий голос мог принадлежать только одному человеку, и Петр, повернувшись, с болью в глазах посмотрел на старого священника, возникшего неизвестно откуда.
— Почему ты ко мне приходишь только во сне? И именно тогда, когда крови пролито не просто по щиколотку, а по колено.
— Когда смерть набрасывает свое покрывало, — священник продолжал говорить мягко и увещевающе, — и освобождается человеческая боль, уходят души рабов Божьих, мир становится другим.
— Лучше или хуже? — с усмешкой спросил Петр. Раздражения у него не было, одна только бесконечная усталость.
— Я не сказал, сын мой, что он становится лучше или хуже. Он становится иным. Каждый из павших мог оставить свой след, потом его дети, внуки, правнуки, те, которые не родились и никогда не появятся на свет. Жизнь — это нить, которая протягивается через века, и нельзя ее рубить вот так просто, острой сталью…
Петр заскрипел зубами. Он думал об этом минуту назад, а старик словно прочитал его мысли.
Впрочем, почему словно?!
Глядя в эти умные усталые печальные глаза, Петр испытывал желание выговориться, распахнуть свою душу. Именно таким, как этот старик, и нужно быть настоящим пастырям, ибо это совесть людская.
Можно ухмыляться, презрительно говорить «поп», не ходить в церковь. Все можно?! Вершить злые дела и, пожимая плечами, отвечать: «не я первый начал» или «все такие», но от себя самого, от своих страданий, маеты душевной, вызванной муками совести, куда денешься?!
— Душа всегда ищет оправданий, сын мой. А оттого она их ищет, что не хочет страдать при жизни, и человек склонен прибегать не к покаянию, а к обелению и самого себя, и своих поступков…
Старик сел рядом с ним на камень, положив узловатые, в застарелых мозолях ладони на колени. После недолгой паузы снова заговорил, и такая горечь звучала в его словах, что Петру стало еще более тоскливо, да так что зубы свело.
— Господь говорил: «Мое мщение, аз и воздам!» Ты чувствуешь в себе правоту, сын мой, когда хочешь истребить целый народ?
— Но ведь были Содом с Гоморрою! Да и потоп неспроста случился, святой отец!
— Ты хочешь стать Вседержителем?
Бесхитростный вопрос старика сразил Петра наповал — крыть на него было нечем. А тот таким же тихим голосом продолжил говорить, а каждое его слово проникало во все клеточки мозга:
— Представь на секунду, сын мой, что на свете разом исчезли лошади. Будет от того жить легче другим? А что станет с твоей армией? Вот то-то и оно! Так то скотина бессловесная, а тут люди живые, с душою, искрой Божьей осененные.
— Так что же делать? — прошептал Петр.
— Сделай так, чтобы будущее не отплатило твоим потомкам кровью. А насчет возмездия… Так поверь, оно неотвратимо, или на том свете, при жизни, или на этом.
Петр раскрыл было рот, чтобы задать вопрос, и осекся. В голове молоточком застучала мысль: «Так, значит, что я вижу, это тот свет, и сейчас здесь не я, а моя душа! Вот оно что!»
— Люди грешат, и грешат порой так, что отмолить их злодеяния невозможно. А когда грешит целый народ, то плата за их поступки падет на будущее поколение. Недаром даже грешники говорят, что за все в жизни нужно платить, причем зачастую отнюдь не деньгами. А кто платить не хочет, тот расплатится.
— И эти тоже платят? — с кривой ухмылкой протяжно произнес Петр, показывая на красные мундиры, лежащие вокруг.
— Неизбежно, — ответил священник, — ты сам их тела видишь. И потомки их будут расплачиваться.
— Что-то мне не верится, батюшка!
— А ты сам посуди: они создали империю, залив под нее потоки крови. Но здание на такой опоре недолговечно и неизбежно рушится — жизнь человеческая измеряется десятилетиями, а такие государства живут века. Но разве это срок для бытия? Ты сам видел распад этой империи. От нее отшатнулись все народы, которые они присоединили силой оружия. Но яблоко не гниет частями, оно портится целиком. Пусть не сразу, со временем, но неизбежно сгниет… Так что даже сердцевина у них уже гнилая. Шотландцы, валлийцы, ирландцы — они все отшатнутся, потому что прекрасно понимают, что за все надо платить, и не захотят брать на себя грехи вот этих самых завоевателей.
— По-нят-но… — в два приема хрипло вытолкнул из себя слово Петр и крепко задумался. Сказанное стариком не являлось для него откровением, о многих вещах он давно догадывался.
Однако, когда Петр поднял глаза, чтобы задать священнику вопрос, мучивший его много лет, готовое сорваться с языка слово застыло в пустоте. Старик исчез, будто и не сидел рядом с ним на камне.
— Ну что ж… — решил для себя Петр, тяжело вставая со все так же холодного камня. — Я все понял, отец. И ответ на этот вопрос должен дать себе сам…
Иркутск
— Какая красота!
Княгиня Дашкова с умилением в сердце взирала на величественный Казанский собор, высившийся над просторной Тихвинской площадью. И пусть еще строители не приступили к постройке большого купола, но возводимая зодчими громада уже подавляла своей мощью и деревянные башни острога с каменной Спасской церковью, построенной еще при царствовании Петра Алексеевича, и стоящий чуть на особицу Богоявленский собор с его разноцветными маковками.
— Бегут годы, бегут…
Екатерина Романовна тяжело вздохнула. Почти сорок лет промелькнули перед ее глазами, как один день. Она хорошо помнила тот, прежний, Иркутск — невзрачный, сплошь деревянный с узкими улочками, который сильно поразил по приезде.
Зато сейчас это был уже совсем иной город: светлый, с многоцветием каменных домов — богатые купцы не жалели мошны, чтобы как можно лучше отделать не только свои собственные дома и усадьбы, но и общественные здания. И не скупились, гордясь такой полезной расточительностью. Только больниц и лечебниц на тридцатитысячный город приходился добрый десяток. А «Белый дом» — дворец наместника — и университетские корпуса вообще поражали своей помпезностью.
«Я становлюсь сентиментальной!»
Екатерина Романовна достала кружевной платочек и утерла непрошеную слезинку. Хоть года и брали потихоньку свое — княгиня «разменяла» седьмой десяток, — но женщина оставалась очень энергичной, к тому же продолжала вести занятия в университете и совершала отнюдь не короткие поездки по губернии.