Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пограничник молчал, глядя в дощатый пол единственного кабинета. За решетками окна, выходившего во двор тюрьмы, сидел на карнизе воробей — нахохлившийся, голодный. Перекликалась немецкая охрана, мерно ходил в коридоре дежурный надзиратель, щекотал ноздри дым сигареты следователя, и хотелось жить, выйти отсюда на улицу, шагать по покрытой грязью дороге не со связанными руками, а свободно. Но надежд не было — они угасали с каждым днем, растворялись в камерном бытии, становясь призрачными, словно приснившимися или пришедшими из какой-то другой, не его, Семена Слободы, жизни.
— Не хотите, — констатировал следователь, приминая в пепельнице окурок. — Плохо! Мало того, глупо! Вам надо защищаться, а вы упорно молчите. У нас есть средства заставить вас говорить, но я подожду, дам возможность еще немного поразмыслить.
Слободу опять отвели в камеру. Подсел лохматый, расспросил о следователе.
— Это Штропп, — выслушав Семена, сообщил он. — Коварный субъект. Не били? Значит, еще будут.
Лохматый оказался прав. На следующем допросе розовощекий Штропп уже не казался таким невозмутимым, как в первый раз. Он повесил свой штатский двубортный пиджак на спинку стула и остался в рубашке, перекрещенной на спине широкими подтяжками. Слобода решил, что следователь сейчас начнет его бить, но тот впустил из смежной комнаты двух громил в бриджах и нижних рубахах с резиновыми палками в руках. Зашторили окно, в лицо ударил яркий свет сильной лампы и, после каждого вопроса, били.
Сколько продолжался этот кошмар, пограничник не знал: ему не давали упасть со стула, звучал голос следователя и тут же взрывалась боль, резал глаза свет, сопели дюжие палачи, а Штропп, буквально подпрыгивая на стуле, грубо ругался, мешая русские и немецкие слова, сыпал все новыми и новыми вопросами;
— С кем ты связан в городе? Где сейчас партизаны? Почему тебе удавалось бежать? Кто помогал в лагере? Где ты прятался после побега? Где запасные базы бандитов? Где сейчас Чернов?..
Сознание вернулось к Семену только в камере. Ощутив на лице мокрую тряпку — так приятно чувствовать холод после саднящей боли, — он с трудом открыл заплывший глаз. Второй не открывался — кулак у разозленного следователя оказался тяжелым.
— Ну вот, — улыбнулся опухшими, разбитыми губами лохматый Ефим. — Оклемался, голубчик. С крещеньицем! Полежи маленько, я уж думал, ты совсем обеспамятел.
Отлежавшись, Слобода сел и осмотрелся. За время его отсутствия в камере появились новые обитатели: двое немолодых мужчин. Один, с разбитым лицом и спутанными, покрытыми кровавой коркой волосами, тяжело прохромал к параше.
— Во, видал? — шепнул Ефим. — Переводчик немецкий. Оказался связным партизан, подпольщиком.
— Откуда знаешь? — недоверчиво покосил на него глазом пограничник.
— А его весь город знал. Сушков, Дмитрий Степанович, бес хромой, как его прозвали. При наших, говорят, тоже сидел, не знаю, правда, за что. И подумать не могли, что его так. В чести у немцев был, на машинах с ними катался. Да, кто может познать сущность человека, его нутро?
Второй мужчина безучастно уселся в углу, обхватив колени руками. На вопросы старосты он не отвечал, отказался от пищи и даже от воды.
Старик-староста, хмуро поглядывая на него из-под нависших век, сказал:
— Боишься провокаторов? Людей обижаешь. Здесь никто никого ни о чем не расспрашивает. Здесь только те, с кем уже все ясно, провокаторов сюда немцы не сажают. Ни к чему! Но если ты хочешь уйти молча, это твое право.
Под утро молчуна вывели. Камера, по обычаю, проводила его стоя. За окном не было слышно урчания мотора грузовика, и те, кто мог, добрались к решетке, чтобы поглядеть во двор.
Жадно вглядываясь одним глазом в сумрачный свет, Семен увидел, как вывели молчуна с неестественно раскрытым белым ртом, подтолкнули к стене. Солдат не видно, но слышно команду на немецком. Треск нестройного залпа, и их бывший сокамерник рухнул лицом вниз.
Подошел офицер, вытянул руку с парабеллумом и выстрелил в затылок лежавшему. Повернулся и, убирая оружие в кобуру, отошел — спокойно, размеренно, словно подходил к урне выбросить окурок сигареты. Слободе стало нехорошо, и он отвернулся от окна, стараясь подавить приступ головокружения и тошноты.
«Не было бы сотрясения мозга, — с испугом подумал он и тут же горько усмехнулся. — Впереди последняя точка, поставленная выстрелом в затылок или вывоз в Калинки, а ты думаешь о сотрясении мозга?! Еще неизвестно, откроется ли твой глаз, а если откроется, то будет ли видеть? А может, так и уйдешь в вечность, глядя на своих палачей единственным оком…»
Отдышавшись, он устроился поудобнее на нарах. Через минуту от окна вернулся Ефим. Усевшись рядом, протянул половину сигареты.
— Помянем? Больше нечем… Последняя точка, — словно подслушав мысли Семена, сказал он.
— Что у него случилось с лицом? — помедлив, опросил пограничник.
— Гипс, — помрачнел Ефим. — Начальник тюрьмы не любит, когда осужденные выкрикивают перед казнью лозунг, и приказывает забивать им рты кляпом из гипса.
Мимо них прохромал к нарам Сушков. Сел, ссутулив плечи и уронив руки между колен. Ефим повернулся к нему, протянул окурок:
— Возьмите, помогает немного.
— Спасибо, — тот взял, поднял на него глаза. — А как же вы?
— Ничего, — отмахнулся Ефим, — вам нужнее сейчас. Как же вы так, Дмитрий Степанович?
— Откуда вы меня знаете? — вскинул голову переводчик, подозрительно глядя на лохматого Ефима.
— А я жил тут, — объяснил он. — На лесоразработках встречались. Не помните?
— Н-нет, не припоминаю. Благодарю за табак.
И Сушков отвернулся, жадно досасывая окурок. Ефим поглядел на переводчика с сожалением, грустно вздохнул и лег, закинув руки за голову,
Семен впервые близко разглядел бывшего переводчика. Вроде бы странно, жить вместе на нескольких квадратных метрах и только впервые близко увидеть человека, постоянно находящегося о тобой в одной камере? Нет, ничего странного — после допросов, когда заново начинаешь учиться ходить, дышать, смотреть, не до разглядывания соседа по нарам.
Лицо у Сушкова разбито, губы опухли, пальцы, держащие окурок, грязные, дрожащие. Порванный на плече пиджак, рубашка с мягким отложным воротничком закапана кровью на груди — наверное, раньше он носил галстук, а теперь вместо него темные потеки на светлой, в тонкую полосочку, ткани. Рассеченная бровь словно приподнята в удивлении, морщинистая шея, костлявые плечи, торчащие из уха седые волоски.
«Скольких уже нет из тех, кто меня встретил здесь? — подумал пограничник. — Увели кутавшегося в тряпье, погруженного в себя Лешека, исчезли вечно шептавшиеся друг с другом молодые парни, всегда забивавшиеся в темный уголок нар… Люди появляются, проводят здесь последние дни своей жизни, если, конечно, можно считать пребывание в камере смертников тюрьмы СД жизнью, и исчезают, отправившись в Калинки или выйдя во двор с забитым кляпом из гипса ртом. Когда придет мой черед отправиться в тягостную последнюю дорогу, кто меня проводит в нее? Наверное, только здесь начинаешь по-настоящему понимать, как хрупко бытие, как тонок волосок, связующий разум и безумие, поскольку сойти с ума от пыток и ожидания конца ничего не стоит. А может, в этом и есть выход — потерять ощущение реальности, перестать воспринимать окружающее, уйти в себя, в свой внутренний мир?..»