Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Увез? — не унимался Георг. — Кто же ему помог?
— Никто, — ответила Елена. — Ты, конечно, начал уже соображать, кого бы там арестовать за это?
Я никогда не видел ее такой. Она была переполнена протестом, отвращением, ненавистью и дрожала от радости, что удалось спастись. И тут вдруг меня осенила, будто молния, мысль о мщении. Ведь Георг здесь бессилен! Он не мог, свистнув, вызвать гестапо. Он был один.
Эта мысль привела меня в такое смятение, что я не знал, на что решиться в следующее мгновение. Драться я не мог да и не хотел. Я просто был одержим желанием уничтожить тварь. Когда искореняют зло, не нужны никакие приговоры. Не нужны они и для Георга, так мне казалось. Уничтожить его — значит, не только совершить акт возмездия, но и спасти десятки неведомых жертв в будущем. Я встал и, как во сне, пошел к двери. Удивительно, я не чувствовал колебаний. Мне только хотелось остаться одному, чтобы обдумать все.
Елена внимательно посмотрела на меня и ничего не сказала. Георг проводил меня презрительным взглядом и вновь уселся.
Я пошел вниз по лестнице. Пахло обедом, где-то жарили рыбу. На лестничной площадке стоял сундук итальянской работы. Я каждый день проходил мимо, не обращая на него внимания, а теперь вдруг увидел мельчайшие детали резьбы. Я смотрел пристально и изучающе, словно собирался купить эту вещь. Я двигался, как лунатик. На втором этаже я вошел в открытую дверь. Комната была выкрашена в светло-зеленый цвет. Окна стояли раскрытые настежь. Горничная взбивала на кровати постель. Странно, в такие минуты замечаешь все, хотя почему-то думаешь, что от волнения человек теряет способность видеть.
Я пошел дальше. На первом этаже я постучал в комнату одного знакомого. Его звали Фишер. Как-то он показывал мне револьвер. Он находил, что с этой штукой жить легче. Оружие давало ему странную иллюзию свободы, позволяло вести скудное, безрадостное существование эмигранта лишь до тех пор, пока были возможность и желание. Выбор оставался за ним: жизнь оборвется, как только он этого пожелает.
Фишера не было, но комната оказалась незапертой. Ему нечего было прятать. Я еще не знал толком своих намерений, хотя понимал, что явился затем, чтобы попросить револьвер. Убить Георга в гостинице, конечно, было невозможно. Это повредило бы Елене, мне и другим эмигрантам, которые здесь жили. Я сел на стул и попытался успокоиться.
В комнате вдруг запела канарейка. Она висела в проволочной клетке между окнами. Я сначала не заметил ее и теперь испугался, будто меня кто-то толкнул. Вслед за этим вошла Елена.
— Что ты тут делаешь?
— Ничего. Где Георг?
— Он ушел.
Я не знал, как долго я просидел в этой комнате. Мне казалось — недолго.
— Он придет опять? — спросил я.
— Не знаю. Он очень настойчив. Почему ты ушел? Чтобы оставить нас одних?
— Нет, — ответил я. — Просто я не мог его больше видеть.
Она стояла в дверях и смотрела на меня.
— Ты меня ненавидишь?
— Ненавижу? Тебя? — Я был поражен. — Почему?
— Мне это вдруг пришло в голову, когда Георг ушел. Если бы ты не женился на мне, ничего этого с тобой не случилось бы.
— Могло быть еще хуже. Георг, пожалуй, на свой лад щадит тебя. Меня не погнали на проволоку под током и не подвесили на крюк, как скотину. За что же мне ненавидеть тебя? И как ты могла об этом подумать?
За окнами комнаты Фишера я вдруг опять увидел зеленое лето во веси красе. Посреди двора рос большой каштан. Сквозь листья светило солнце. Мучительная тяжесть в затылке вдруг исчезла, как след похмелья поздним вечером.
Я опомнился: я вновь чувствовал лето за окном, я знал опять, что я в Париже и что людей в конце концов не стреляют, как зайцев.
— Скорее я мог подумать, что ты будешь меня ненавидеть, — сказал я. — Потому что я не смог оградить тебя от приставаний твоего братца. Потому что я…
Я замолчал. Только что пережитые минуты стали вдруг невероятно далекими.
— Что мы здесь делаем? — сказал я. — В этой комнате?
Мы пошли наверх.
— Все, что сказал Георг, правда, — сказал я. — Ты должна это знать! Если начнется война, мы окажемся подданными враждебного государства.
Елена раскрыла окна и дверь.
— Здесь пахнет солдатскими сапогами и террором, — сказала она. — Пусть сюда войдет август. Откроем окна настежь и уйдем. Кажется, время обеда?
— Да. Кроме того, пора уезжать из Парижа.
— Почему?
— Георг попытается донести на меня.
— Ну, он не так умен. Он даже не знает, что ты живешь здесь под чужим именем.
— Рано или поздно он догадаемся и вернется.
— Тогда я его вышвырну из комнаты. Пойдем.
Мы пошли в маленький ресторан позади Дворца правосудия и пообедали за столиком на тротуаре. Мы ели паштет, говядину, салат, сыр. Выпили бутылку «Вуврэ» и кофе. Я помню отчетливо все, что было тогда, даже золотистую корочку хлеба и надтреснутые чашки для кофе. В тот полдень ничего уже не оставалось, кроме глубокой. неведомой благодарности. Мне казалось, будто я выбрался из темной канавы с нечистотами. Оглянуться назад я не мог, потому что когда-то я сам был частью этой грязи, сам того не сознавая. Я выкарабкался — и сидел теперь в безопасности за столиком, покрытым красно-белой клетчатой скатертью, — чистый, спокойный, — и солнце бросало желтые блики на вино в бокалах, и воробьи ссорились над кучкой навоза, а кошка хозяина с сытым видом равнодушно поглядывала на них, и легкий ветер гулял по тихой площади, и жизнь опять была прекрасна, какою она только может быть в нашей мечте.
Потом мы шли через Париж, и вечер был окрашен солнечным медом. Мы задержались перед витриной небольшого, ателье.
— Тебе надо купить новое платье, — сказал я.
— Как раз теперь? — спросила Елена. — Прямо перед войной? Это нелепость.
— Именно теперь. И именно потому, что это нелепость.
Она поцеловала меня.
— Хорошо!
Я сидел в кресле у двери в заднюю комнату, где шла примерка. Хозяйка принесла платья, и Елена скоро так занялась рассматриванием, что почти забыла обо мне. Я слышал голоса женщин, слышал, как они ходили взад и вперед, видел в открытую дверь, как мелькали платья, видел обнаженную, загорелую спину Елены, и меня окутывала сладкая усталость, похожая на медленное угасание.
Слегка пристыженный, я понимал, почему мне захотелось купить платье. Это был протест против того, что принес день, против Георга, против моей беспомощности — ребяческая попытка еще более ребяческого стремления к самооправданию.
Я очнулся, увидев