Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дольф в саду. Соседская кошка трется о его ноги. Иногда он просматривает в газете раздел, где знаменитых фламандцев, чьи лица регулярно появляются в ТВ, а имена — в газетах, спрашивают: что они стали бы делать, если бы им вернули молодость. Не знаю, что ответить на этот вопрос. Я бы и рад стать двадцатипятилетним, но что с того? Лучше бы спросили, что я стал бы делать, если бы мог вернуться в те годы, когда мне было под сорок, тут-то я не думал бы ни минуты. Если можно исполнить только одно желание, я хотел бы познакомиться с Альмой немного раньше, году в сорок втором, а еще лучше перед войной, когда меня мобилизовали в бельгийскую армию.
А они делают из людей дураков, задавая им такие вопросы. Человек воображает себя чем-то особенным, начинает много о себе понимать, а кончается все пшиком. Альма, пролежав в постели три дня, стала много о себе понимать. Рене стал много о себе понимать. Ноэль стал много о себе понимать.
— Смотри, Дольф, почки раскрылись, — говорила Альма каждую весну. Стояла рядом со мной и показывала. В этом году она даже не посмотрела на почки. Я потерял ее и не заметил, когда это началось, до сих пор не могу поверить, что все мои напасти из-за нее. Она этого не хотела. Четверть часа назад я к ней зашел.
— Альма, хочешь горячего молока с медом?
— Нет, Дольф, спасибо. Кажется, я уже пила молоко.
Лежит, закрыв глаза. Дышит. И это все.
Тот, другой не выходит из своей комнаты уже два дня.
Иногда я натыкаюсь в саду на покойного отца, стоя на коленях, он копается в песке, проверяет, как созревает клубника, не подгнила ли после затяжных дождей, и даже он, мертвее мертвого, говорит мне: «Парень, ты плохо выглядишь, что тебя так огорчает? Ох-хо-хо. Я уже не смогу тебе помочь, не смогу дать совет, но, если ты умрешь прямо сейчас, печаль твоя будет длиться вечно». Он всегда был не таким, как все, мой старик, сумел бесплатно выучиться в Рузеларской семинарии. Ну, а я возвращаюсь домой, к своим безнадежным больным, каждый в своей постели, спрашиваю их, не надо ли чего.
И вдруг Рене говорит:
— Папа.
— Да, мой мальчик.
— Я дошел до ручки.
— Я тоже, мальчик мой. Один ненамного отстал от другого.
— Я принес тебе много горя, папа.
Будь я итальянцем или арабом, я расцеловал бы его в обе щеки. Но нас по-другому воспитывали.
— Чего бы тебе хотелось? — спрашиваю, как официант.
— Хотелось бы поговорить с Учителем Арсеном.
— Я попрошу его зайти вечером.
— У него в школе. Я должен увидеть его в школе.
— Как ты туда доберешься?
— Пешком вряд ли. Хорошо бы кто-нибудь меня подвез.
— На велосипеде? Ты можешь сесть на багажник.
— Тогда я оденусь.
Мне больше нравилось, как он вел себя вначале, когда упрямо молчал. Звук легкого мотора снаружи, рычит, трещит, затихает. Колокольчик над дверью лавки. Я спускаюсь, вижу Юлию, волосы встрепаны ветром, щеки раскраснелись. Я говорю ей, что Ноэль у нотариуса, у того какие-то дела с пивоваром, и Ноэль должен присутствовать.
— Какие дела?
— Пивовар хочет получить возмещение убытков, потому что на нашем фасаде была доска с рекламой его пива и те, кто разрисовал дом свастиками, испортили ее.
Она видит Рене, осторожно, шаг за шагом спускающегося по лестнице, держась за стену.
— А-а, наш больной, — говорит. — Я хотела позвать Ноэля прокатиться на скутере. Мне Серж отдал свой, оказывается, они вышли из моды. Он на прошлой неделе съездил в Амстердам, так во всем городе не встретил ни одного скутера.
— Ты как будто услыхала мой зов, — говорит Рене.
В «Глухаре» теперь бывает меньше народу, чем раньше. И речь идет не о молодежи, те отправляются плясать в «Вуду» или «Конюшню», набившись по восемь человек в машину, а на рассвете всей толпой возвращаются домой, так что ночью нам ни на секунду не удается сомкнуть глаз. Я уж не говорю о порошках, таблетках или уколах, которыми они себя взбадривают. Сейчас, слыхали, изобрели таблетки, съешь одну — и словно заново родился. Нет, уж лучше ты попробуй. Так вот, я имел в виду серьезных завсегдатаев кафе, вроде нас, они все чаще остаются дома, пялятся в свои ТВ. И улучшения не ожидается, вот-вот появятся цветные ТВ.
Между тем люди нашего круга с глубоким сочувствием обсуждают смерть Мишеля Пессероя, и дело не в том, что ему было всего тридцать, слушай внимательно, и не в том, что его доконало меньше чем за неделю, а в том, что пот у него был голубой, так и тек по лбу и по щекам, вдобавок его рвало синей желчью, и сам он весь посинел. Отмыть? Забудь. Доктор Вермёлен пытался очистить кожу эфиром, так синева только гуще стала, да еще красные пятна добавились, оттого что терли, пробовали дать ему соль со слабительным, ничего не помогло, и Мишель сказал жене: «Андреа, если подвигаться, кровь разогнать, может оно и пройдет, пойду-ка я поиграю в теннис». В клубе, ясно, все сперва веселились: пришел голубой теннисист, а Мишель стал подавать, размахнулся, ударил по мячу, и сердце его разорвалось пополам.
— Он разве недавно женился?
— Мишель? Нет. Почему?..
— Да с новобрачными такое часто случается: они, пока друг от друга без ума, не вылазят из койки, дело это, сам знаешь, утомительное, а тут вдобавок еще и теннис…
Скандал продолжался, но ни суд, ни администрация, ни таможня, ни секретная полиция, ни правительство, ни местные власти ничего не предприняли против того, с кого все началось. Кто, почему и как простер над его головой охраняющую длань? Нет в мире справедливости, даже в Бельгии ее нет. Что-то должно быть сделано, раз закон не работает, обойдемся без него. Не будем же мы ждать, пока все посинеют? Пока протянут ноги все, включая стариков и детей?
Так рассуждали мы между собой, потягивая пивко, и что же мы, сидя у стойки бара, увидели собственными глазами?
Скутер, какие сейчас редко встретишь, Юлию Ромбойтс за рулем, а позади нее — виновника и предмет наших разговоров, заклейменного изгоя Рене Катрайссе, обхватившего ее прямо под грудями, которые, кстати, были отлично видны, потому как по летнему времени она не слишком много на себя надела.
Годдерис выругался и выскочил на улицу. Мы рванули за ним! Но, понимаешь, когда человек по уши налился крепким пивом, сваренным в Западной Фландрии, он реагирует не очень организованно, все разом пытались прорваться наружу, и у двери «Глухаря» образовался затор, короче, оказавшись на улице, мы увидели, как скутер, уже довольно далеко от «Глухаря», сворачивает на дорогу, ведущую в Синт-Элигиус-на-Вайве.
Некоторые уверяли, что Катрайссе успел обернуться и показать жестом то, что на словах могло означать: «Можете все так-и-растак-друг-друга-в-очередь». Другим показалось, что он швырнул в нашу сторону носовой платок, пропитанный жуткими африканскими бациллами. В обоих случаях речь шла о намеренной провокации. Мы вернулись в «Глухарь», осмеянные и оскорбленные. Выпили еще по пиву. И собрались идти громить лавку семьи Катрайссе, потому что просто осатанели и уже не отвечали за себя, то есть оказались перед лицом форс-мажорных обстоятельств и подпадали (в соответствии со статьей 77 Уложения о наказаниях, как объяснил нам бывший судебный исполнитель Жюль Пирон) под пункт о действиях в состоянии аффекта, но, выпив по последнему пиву и добавив еще, мы решили найти более подходящий момент, чтобы в клочья раздербанить семейство Катрайссе.