Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Суворову Володьке я сказал, что разбросаю эти листовки во время суда и меня отправят в дурдом и не будут судить. Но когда мы пошли на прогулку, то надзиратели нашли эти листовки у меня под матрацем.
После суда (мне дали 15 лет за убийство) меня вызвали прокурор и начальник из КГБ и сказали мне: «Ты, парень, прекращай заниматься этим делом, а то срок намотаем». Я ответил им, что у меня не позволяет образование заниматься политикой. Но мне ответили, что «мы судим даже тех, у кого нет и одного класса образования, а у тебя целых шесть классов».
На этом все прекратилось, меня отправили в лагерь, и я думал, что все обошлось. А через месяц меня опять привезли в тюрьму и предъявили обвинение по ст. 70. Сказали мне, что я хотел подорвать строй и мощь нашего государства. Спрашивали, читал ли какую-нибудь запрещенную литературу и слушал ли радио «Голос Америки» и еще что-то в этом роде. Я, естественно, не мог слышать и читать, так как вообще не люблю читать (да и где взять?), а радио у меня никогда не было. Ну а в ходе следствия я начал задумываться над тем, что, может быть, я прав в том, что коммунисты обманывают народ и что такие, как я, необходимы как жертвы и рабы, ибо мне пришлось увидеть много плохого в жизни, хотя в газетах и по радио говорят совсем о другом, а на самом деле вокруг бардак и сплошное узаконенное беззаконие. Сколько в лагерях и тюрьмах гибнет молодежи, вся воспитательная работа пущена на самотек, а кадры для работы в лагерях подобраны отвратительные: грубость, хамство и кулак — это есть основа воспитания. Единственная хорошо и даже отлично отлаженная работа в лагерях это оперативная работа. Да, здесь, ничего не скажешь, работают отлично — если оперчасти понадобится что-то узнать кое о ком из осужденных, то буквально через пять минут о нем будут знать все. Следят друг за другом днем и ночью.
А вот в этом лагере, где я нахожусь сейчас, разрешают таким, как я, все: можешь свободно играть в карты, заниматься половым сношением в задницу, одним словом, можешь делать все что захочешь, главное — не заниматься политикой и антисоветчиной, а все остальное разрешается и даже поощряется, если согласишься следить за политиками.
Вот теперь у Вас на бумаге написана вся моя жизнь, и думаю, что Вы уделите моему делу внимание.
Поймите, лагерь и все эти проклятые воспитательские учреждения сделали из меня преступника. А то, что меня осудили на семь лет как врага народа и антисоветчика — есть большая ошибка. Ведь я родился в СССР, учился, государство меня хоть и плохо, но выкормило и воспитало. Я не был предателем и изменником родины, и вообще все это чепуха — сама администрация этого лагеря смеется и говорит: «И кто тебя, Волобуев, судил как политика, ведь ты малограмотный уголовник». Я никогда не интересовался политикой, и для меня нет разницы, кто стоит у власти, — пусть хоть сам черт, лишь бы жить можно было бы по-человечески.
Поймите, я хочу жить так, как все люди, и прошу вас: не губите до конца мою неудавшуюся жизнь.
Сейчас я уже взрослый, стал кое-что понимать в жизни, и можете быть уверены, что меня больше не потянет воровать. Надоело все!!! Я хочу жить.
15.2.77 г. Волобуев».
Ну вот и влил я в твои вены галлончик дурной лагерной крови. До свидания, до следующего письма — лет эдак через пять. Мой поклон Анд. Дм-чу и всему твоему многочисленному семейству. Бэлле привет.
Всегда Ваш Эдик.
Р.S. Порой, когда мне шибко плохо, я вспоминаю лихой утесовский напев: «С одесского кичмана бежали два уркана…» — и отпускает: я утираю угрюмые сопли, кулаки наливаются дерзкой кровью, и сам черт мне не брат…Впрочем, к чему это я? Ах, да, — к тому, чтобы ты на мои стоны не обращала внимания — я страсть какой выносливый, и, если меня малость подкормить, на печке я не улежу, когда улица на улицу пойдет стенкой…
Наконец-то появился крохотный шансик избавиться от этого письма. За эти два месяца меня обыскивали не менее полутора сотен раз: раздевали, заглядывали во все дыхательные и пихательные, потрошили матрац, книги, сапоги, дважды отбирали все тетради и письма, слушали миноискателем, уговаривали, угрожали, ругали, толкали, щипали, мяли… Не менее дюжины раз меня бросало в пот и дрожь — когда лапа надзирателя оказывалась в дюйме от тайника. Трижды я собирался сжечь письмо, отчаявшись изыскать возможности для отправки его… Наконец-то я от него избавляюсь, наконец-то я будут смотреть в лицо начальству прозрачно-невинными глазами, наконец-то, раздеваясь для очередного обыска, перестану разыгрывать беззаботность.
Событий никаких. Питаемся туманными слухами, чувствуем, что варится какая-то каша, но какая? Отчаяние накатывает волнами. Бывает, за ночь глаз не сомкну — борюсь с тоской смертной и приступами холодной безысходности…
Впрочем, и с того; и с другого я умудряюсь получать рифмованные дивиденды: нынче полночи провздыхал о несчастной своей судьбинушке, а потом — дабы душевные корчи мои не пропали втуне — взял да и написал о том, как на душе темным-темно, как бьет чечетку дождь по крыше, как ночь таращится в окно рысьими глазами вышек… и только после этого заснул. Знаешь, когда бы не уверенность, что, вздернувшись, я значительно больше порадую своих врагов (которым несть числа), нежели опечалю друзей (которых раз-два — и обчелся), право слово, я бы давно уже не устоял.
Кстати, ходатайство Волобуева о помиловании никуда отправлять уже не надо — он умер в конце марта, как незадолго до того умер заразивший его туберкулезом Цветков. Теперь на очереди еще один — Демченко, тоже молодой парень, тоже заразившийся от Цветкова и тоже, хотя он отхаркивает кровь и куски легких, содержащийся в общей камере.
Узнав о смерти Волобуева, мы (20 человек) в воскресенье 17 апреля объявили голодовку (однодневную) и не вышли на работу. Начальство рассердилось несказанно, так как это воскресенье было объявлено ленинским субботником и всем нам еще недели за две до того усиленно рекомендовали проявить в этот знаменательный день повышенный трудовой энтузиазм.
Мурженко продолжает голодовку — ему не дали бандероль с лекарствами. Федоров, увидав на газетном снимке у Б. Чейвиса бороду, решил тоже обзавестись растительностью. Но едва его бороде исполнилось три недели, как пришли два амбала, завели беднягу в комендатуру и так популярно объяснили отличие СССР от США, что у того наручники на запястьях лопнули. Мы узнали об этом лишь на другой день, врач отказался запротоколировать следы побоев… В общем, обычная история.
Об одной из ваших зон («37-й» — уральской) ходят слухи, что собрали в ней лишь примерных преступников и ублажают их всячески — работой не очень донимают, библиотека, говорят, приличная, крутят фильмы о веселой жизни зарубежных женщин, есть даже (верить ли?) телевизор. Что бы сие значило? Двоим из этой зоны уже, слыхал, предоставили возможность публично расхваливать лагерь — благоухающий сосуд всяческих туманностей, от которых и самого матерого «врага народа» прошибает слеза умиления, и он быстренько исправляется в восторженного друга. Тут возможно такое объяснение — очень невероятное, но чем черт не шутит, — пока экономика спит и так нужны западные кредиты: какие-то международные организации домогаются возможности ознакомиться с лагерями, их пока не пускают, но в предвидении тех горестных времен, когда придется (пронеси, Господи!.. А вдруг все же?..) пустить их, создана показательная зона. Конечно, можно было бы соорудить ее и в самый последний момент, но свежеиспеченное благополучие легче разоблачить. Сооружение потемкинской деревни тоже требует учета исторического опыта, а таковой подсказывает, что заблаговременно склеенные фанерные хоромы имеют более натуральный вид, да и пейзане, попривыкнув к фанерному счастью, не столь обалдело выглядят, как сперва. Уж не являемся ли мы живыми свидетелями нового славного этапа в технике сооружения потемкинских деревень?