Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Примусь за Историю, – писал он Погодину, – передо мною движется сцена, шумит аплодисмент, рожи высовываются из лож, из райка, из кресел и оскаливают зубы, и – история к черту».[103]
Но немного позже исторические штудии вновь стали предметом его рассмотрения. Они были безопасны, в то время как все прочие формы литературы были духовной авантюрой. Можно было ошибиться во всем, сочиняя пьесу или рассказ, но никогда – воскрешая эпоху по источникам, заслуживающим доверия. Что же касается славы, то слава историка ни в чем не уступала таковой романиста или драматурга. Впрочем, сам Пушкин – не впрягся ли и он в историческую работу благодаря своей «Капитанской дочке»?
Поначалу Гоголь помышлял просто об истории Украины. Он собирал документы, наводил справки в архивах, снабжал примечаниями труды летописцев. Но такого рода компилятивная работа вскоре стала ему казаться невыносимо скучной. С напечатанных страниц ему в лицо веял запах тлена. Он не мог решиться на то, чтобы всего лишь комментировать события иссушающим методом «варварских профессоров». Его цель была другая: оживить исчезнувшие персонажи со всем тем теплом, которое было у них при жизни. И с этой точки зрения хронология фактов имела меньшее значение, нежели гул повседневного существования. Чтобы воскресить минувшие годы, следовало, таким образом, отойти от официальных документов и черпать вдохновение в легендах и народных песнях. И чем больше их познавать – тем больше шансов с точностью воссоздать прежний мир. 9 ноября 1833 года Гоголь писал Максимовичу:
«Теперь я принялся за историю нашей единственной, бедной Украины. Ничто так не успокаивает, как история. Мои мысли начинают литься тише и стройнее. Мне кажется, что я напишу ее, что я скажу много того, чего до меня не говорили.
Я очень порадовался, услышав от вас о богатом привосокуплении песен и собрании Ходаковского… Да, я прошу, сделайте милость, дайте списать все находящиеся у вас песни, выключая печатных и сообщенных вам мною. Сделайте милость и пришлите этот экземпляр мне. Я не могу жить без песен… Вы не можете представить как мне помогают в истории песни. Даже не исторические, даже похабные: они все дают по новой черте в мою историю, все разоблачают яснее и яснее, увы, прошедших людей…»
Еще яснее Гоголь выразил свою мысль в письме филологу-слависту И. И. Срезневскому:
«И потому-то каждый звук песни мне говорит живее о протекшем, нежели наши вялые и короткие летописи, если можно назвать летописями не современные записки, но поздние выписки, начавшиеся уже тогда, когда память уступила место забвению. Эти летописи похожи на хозяина, прибившего замок к своей конюшне, когда лошади уже были украдены».[104]
Но, полагая священным свое решение написать живую историю Украины, Гоголь уже спрашивал себя, прав ли он, ограничивая себя такой узкой областью? Он опасался быть включенным в число «местечковых» писателей после публикации «Вечеров…» – не примут ли его теперь, после его работ по Малороссии, за историка, специализирующегося на вопросах казачества? Однако значение такой работы не сможет быть мировым. Чтобы быть верным своему предназначению, он должен составить, в дополнение к истории Украины, всемирную историю. Этот довольно-таки грандиозный проект вызывал у Гоголя некоторое головокружение. Он пошатывался, но – не сомневался в своих силах. Весь вопрос был в конструкции. Ему виделись восемь или девять томов. Возликовав, он изложил министру народного просвещения С. С. Уварову «План преподавания всемирной истории»:
«Всемирная история – такая, какой она должна быть на самом деле, – не есть собрание отдельных историй всех стран и народов: бессвязное, не имеющее ни общего плана, ни совместной цели. Она также не есть нагромождение фактов – сухих и инертных, как это обыкновенно представляется. Ее предмет необъятен: она должна охватывать одним взглядом все человечество и показывать при этом, как оно развивалось и совершенствовалось – начиная со времен своего убогого детства и до наших дней».[105]
И 23 декабря 1833 года он писал А. С. Пушкину:
«Там кончу я историю Украйны и юга России и напишу Всеобщую историю, которой, в настоящем виде ее, до сих пор, к сожалению, не только на Руси, но даже и в Европе, нет. А сколько соберу там преданий, поверьев, песен и проч.!»
Намерение Гоголя стать великим историком было столь сильным, что, по совету Максимовича, он внезапно решил добиваться кафедры всемирной истории в Университете Святого Владимира, недавно основанном в Киеве. Конечно, у него не было никакого диплома, познания его были ограниченными, а педагогический опыт – близким к нулю; но в России не хватало преподавателей, и министр народного просвещения закрывал глаза на степени соискателей. Максимович, который преподавал ботанику в Москве, – не возьмет ли он на себя по его, Гоголя, просьбе, преподавание литературы в Киеве? Обосновавшись в «колыбели русских городов», Гоголь вновь его встретит. Вместе они предпримут поиски в архивах, будут упиваться народными песнями и преданиями, придумают новую концепцию истории.
«Туда, туда! в Киев! В древний, в прекрасный Киев! – писал Гоголь Максимовичу. – Он наш, он не их, не правда? Там или вокруг него деялись дела старины нашей… Мне надоел Петербург, или, лучше, не он, но проклятый климат его: он меня допекает. Да, это славно будет, если мы займем с тобой киевские кафедры. Много можно будет наделать добра».[106]
Дело оставалось за решением министра. Донесение о преподавании всемирной истории, которое Гоголь ему направил, могло настроить С. С. Уварова только в его пользу. Чтобы снять последние сомнения, следовало подключить к делу всех друзей. Во главе колонны – добрый В. А. Жуковский, наставник наследного великого князя Александра II. Но не стоило пренебрегать и Пушкиным. Он был в доверии у некоторых высших должностных лиц и, кроме того, был лично знаком с C. C. Уваровым. Гоголь послал ему письмо в искусно подобранных выражениях, в надежде, что тот покажет его министру:
«Если бы был из тех, каких немало у нас на первых местах, я бы не решился просить и представлять ему мои мысли. Как и поступил я назад тому три года, когда мог бы занять место в Московском Университете, которое мне предлагали,[107] но тогда был Ливен, человек ума недалекого. Грустно, когда некому оценить нашей работы. Но Уваров собаку съел. Я понял его еще более по тем беглым, исполненным ума замечаниям и глубоким мыслям во взгляде на жизнь Гёте. Не говорю уже о мыслях его по случаю экзаметров, где столько философического познания языка и ума быстрого. – Я уверен, что у нас он более сделает, нежели Гизо во Франции. Во мне живет уверенность, что если я дождусь прочитать план мой, то в глазах Уварова он меня отличит от толпы вялых профессоров, которыми набиты университеты».[108]