Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На этой карточке мы все вместе: вот я, Наталья с Мишкой, вот Семен и Петр. У Петра еще некривленый нос.
На досуге Семен любил мастерить художества. Эта страсть странным образом увязывалась с грубой выделкой его натуры. Он резал дерево и камень - добывал из них зверей и химер; потом, года за два до второй смены родины, приобрел стеклодувню с муфельной печью и маленьким, бензиновым горном, быстро с ней освоился и начал плавить бутылки для изготовления стеклянного зверинца. Вся его комната была заполнена всевозможным тварьём, точно Ноев Ковчег.
В то время Семен работал завгаром в обувном цеху. Цех за мирные годы разросся до фабрики, которая по трофейным лекалам, на трофейных колодках портачила уже не кирзачи, а башмаки и туфли. Однажды Семен привел домой женщину, командированную в Мельну из Ленинграда по обувному делу. С ней рядом я смотрелась старшей сестрой, а с Семеном у нее выходила разница лет в двадцать пять. Они пошли в комнату Семена; я принесла им чай и, расставляя чашки, видела, как обувница изучает зверинец, перебирает руками фигурки, отмечает, что пришлось ей по вкусу. Она ушла поздно. Семен ее провожал. А вернувшись, он выволок из ковчега цинковое ведро, до верху полное своих художеств, и на кухне сжег и размолотил в прах все, что гостья не похвалила.
Обувную мастерицу еще несколько раз присылали в Мельну. В каждый приезд она приходила к Семену, будто командировки ее в том и заключались, чтобы запереться в спальне с завгаром опекаемой фабрики и обмениваться с ним передовым опытом. Не удивительно, что вскоре Семену в очередной раз надоела его родина, и он, в один день собрав гардероб, упаковав скрипку Тухачевского, резцы, штихеля и стеклодувню, укатил в Ленинград. Там он, шестидесятилетний кавалер, расписался со своей кралей, въехал в ее жилье и пропал с наших глаз на целую пятилетку. За это время он не прислал нам ни одного письма, а о том, что не помер, дал знать переводами на Мишку в последний год своего затворничества. Думается, под конец жизни он решил раздуть в себе зарю, какую в сорок пятом затоптал во мне. Он не верил в возмездие!
Без Семена трубой поднял хвост Петр. Он ходил по дому гоголем, требовал послушания и уважения, примерял на себя хозяйский венец. Ему нравилось командовать и задираться, если что-то исполнялось в доме без его благословения, - особенно любил он побузить, когда самовольным порядком, без утвержденного меню, подавался на стол обед или ужин.
С переменой царствия поубавилось в семье денег - Семен четыре года нам помощи не слал, только с Мишкиного совершеннолетия пошли из Ленинграда переводы. Петр, правда, от себя отрывая (что дивно), начал в семейный котел швырять кой-какие копейки, но этим он едва себя прокармливал, так что Наталье пришлось оформляться на совместительство, а мне в палисаднике, который уже перекапывался в революцию под овощные грядки, ковырять лопатой землю, чтобы иметь на год картофельный запасец. Но Петр недолго правил: на примерке открылось, что хозяйский воз ему не потянуть - ни о ком, кроме себя, в голове его заботы не держалось, оттого и дом с хозяйством ему не поддались. Потащили воз мы с Натальей, без помощи, но и без понукания, Петр в дела родни кривой свой нос больше не совал.
Тем временем подрастал Мишка, тихо и неприметно, вся работа души утаивалась им за неподвижной наружностью, - такой же панцирь покрывал Семена, когда тот готовился из зернышка пойти в рост. Может, и спускал Семен внуку многое потому, что угадывал в нем давнего себя? И не только себя - угадывал в Мишке продление сгинувшего под Саньсинем Алексея, каински приласканного брата, прибранного чумой и сожженного в степи отца... Видел продолжение породы и уехал без страха - знал: внук сам дозреет в своей скорлупе. Так я тогда думала.
Но я была не совсем права, полагая, будто дед доверился природе и оставил внука без опеки. То есть совсем не права. Как только Мишка сдал последний школьный экзамен, тут как тут, точно филин, на него свалился Семен. Никто "мама" не успел сказать, как были собраны Мишкины вещи, и дед с добычей в когтях исчез в Ленинграде, - Семену, видишь ли, взбрело в голову, будто его внук мечтает учиться в университете! Наталья еще неделю после того ходила, сшибая мебель и не здороваясь с домашними.
Мишка, в отличие от деда, уже через полтора месяца расщедрился на письмо, в котором коротко рассказал, что подал документы на биологический факультет университета и сейчас спит на учебниках, что вместе с дедом они занимают две комнаты в коммуналке, что шпиль Петропавловки похож на зубочистку с непрожеванной добычей, а весь Ленинград - на Мельновский вокзал, когда на его платформе пять минут стоял поезд, в котором (это знала вся округа) ехал Юрий Гагарин, что посылает он матери и мне поясной поклон и ждет ответа, как соловей лета. На конверте был указан адрес: улица Разъезжая, дом, квартира. Наталья сияла, словно наливное яблочко.
- А мы с папой жили на Фонтанке, - щебетала она. - Напротив цирка Чинизелли!
Но лично мне было непонятно: а куда подевалась Семенова обувница?
В тот же день Наталья принялась собирать в Ленинград посылку шерстяные носки, банки с маринадами и вареньями, тыквенные семечки. Я помогала, но меня не увлекал ее порыв. Я просто содействовала ей, помогала ей чувствовать себя нужной, ведь она не потеряла навык делать то, что делала прежде, пока дитя ее нуждалось в попечении - она оставалась заботливой, как волчица, нежной, как горлица, выносливой, как ишак, и упорной, как черт знает кто, - не ее вина, что детеныш вырос и больше не испытывал нужды в заботе, нежности и наставлениях.
Так и повелось: Мишка изредка баловал нас письмами, а мы с Натальей регулярно собирали посылки - добровольную дань в басурманскую орду. Почта заменила нам календарь: он дробился ломтями - от письма до письма и крошился мелочью - от посылки до посылки. Из писем мы узнавали: университет Мишка не осилил, но готовит осаду... дед устроил его работать в стеклодувную мастерскую, где делают химические скляницы... в мае Ленинград пахнет корюшкой... контора, содержащая мастерскую, дает бронь от армейской повинности... летом Мишка снова будет штурмовать университет, потому что не рак и не умеет пятиться задом... на отпуск в Мельну не приедет экзамены... снова провалился на сочинении... по-прежнему выдувает змеевики и колбы... в день открытия Петергофских фонтанов из загубленного Самсоном льва хлещет ржавая струя... деду шестьдесят семь, а шевелюра желта, как пшеничное поле... в будущем году опять намерен поступать... все здоровы... колба за колбой - труд почетен... И только через три года, взяв, наконец, измором университет, Мишка заявился в Мельну на летних каникулах. Он уже не походил на глухой кокон с рыхлой, неокрепшей сердцевиной, он был готовым Зотовым, вылупившимся из своего охранительного панциря. В этот приезд Мишка открыл то, о чем умалчивал в письмах, и что интересовало меня больше всего остального.
Я спросила Мишку:
- Как здоровье твоей приемной бабушки? Ну... той женщины, что прописала в Ленинграде деда.
И Мишка простодушно рассказал, что обувная мастерица давно умерла они прожили с Семеном меньше года. Она носила в себе Семенова ребенка и очень за него боялась - ей уже было тридцать пять (как и мне в год моего несбывшегося счастья), и это была ее первая беременность, по крайней мере, первая из тех, которые она хотела завершить родами. Однажды на улице к ней - умудрившейся стать бабушкой, ни разу не родив, - с лаем подскочил огромный дог; пса оттащили, но от испуга у обувницы съежилась матка, и в тот же день бедняга выкинула четырехмесячный плод. После выкидыша открылось кровотечение, и ночью обувница умерла в приемном покое больницы, потому что сердцу нечего было закачивать в порожние жилы. Мишка узнал эту историю не от деда, - тот в своей гордыне замалчивал не только собственные виктории, но и поражения, - ее поведала квартирная соседка, пытавшаяся найти в Мишке партнера по кухонному трёпу.