Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было увлекательное занятие, потому что я никогда не мог угадать, что появится на пленках. Кроме того, мне нравилось, что в чулан, пока я проявлял, никто не смел входить, даже мама. Я был отрезан от мира. Привычные звуки – стук тарелок, бой часов, пронзительный голос горничной Лизы – почти не проникали в чулан.
На стене чулана висела маска из папье-маше. Она изображала курносого клоуна с выпуклыми, как шишки, красными щечками. Из-под маленького белого цилиндра, надетого набекрень, торчал рыжий клок пакли.
В свете красного фонарика маска оживала. Клоун заглядывал в черную ванночку, где лежала в проявителе пленка. Он даже подмигивал мне. От него пахло клейстером. Иногда в квартире все затихало – так случается даже в самых шумных семьях. Тогда мне становилось не по себе с глазу на глаз с этим клоуном.
Постепенно я изучил его характер. Я знал, что клоун человек насмешливый, что у него нет ничего святого на свете и что в конце концов он отомстит нам за то, что мы всю жизнь держим его в чулане. Мне даже мерещилось, что клоун, наскучив молчанием, что-то бормотал иногда или напевал песенку:
На заборе чепуха
Жарила варенье.
Куры съели петуха
В это воскресенье.
Но стоило мне открыть дверь чулана и впустить синеватый дневной свет, как клоун тотчас умирал и покрывался пылью.
На этот раз отец сам принес мне несколько катушек с пленкой и попросил проявить.
Отец только что возвратился из поездки в Москву. Было начало января 1906 года. В Москву отец попал в последние дни Декабрьского восстания. Он рассказывал о баррикадах на Пресне, дружинниках, артиллерийском огне. Несмотря на неудачу восстания, отец приехал возбужденный, прохваченный московским морозом. Он был твердо уверен, что не за горами всеобщее восстание в России и долгожданная свобода.
– Прояви получше, – сказал отец. – Там есть исторические московские снимки. Только я не помню, на каких катушках.
Все катушки были совершенно одинаковые. Отец не делал на них пометок. Пришлось проявлять наугад.
На первой катушке московских снимков не оказалось. Там было только несколько снимков худого маленького человека в коротком пиджаке, с галстуком, завязанным бантом. Человек этот стоял около стены. На ней висела длинная узкая картина.
Долго я ничего не мог разобрать на этой картине. Потом я наконец увидел худое горбоносое лицо с огромными печальными глазами. Лицо это было завалено птичьими перьями.
Отец подошел к чулану и спросил:
– Ну как? Есть московские снимки?
– Пока нет. Есть какой-то старичок около картины на стене.
– Это же Врубель! Разве ты его не помнишь? Смотри не передержи.
– На картине ничего не проявилось. Только лицо и какие-то перья.
– Так и нужно, – ответил отец. – Это «Демон».
Отец ушел. Тогда я вспомнил, как однажды отец за утренним чаем сказал маме, что в Киев приехал на несколько дней Михаил Александрович Врубель и просил отца зайти к нему в гостиницу.
– Не понимаю я твоего увлечения Врубелем, – недовольно ответила мама. – Декадентщина какая-то! Боюсь я этих одержимых художников.
Но отец все же пошел к Врубелю и взял меня с собой. Мы вошли в гостиницу около Золотых Ворот и поднялись на пятый этаж. В коридоре пахло гостиничным утром – одеколоном и кофе. Отец постучал в низкую дверь. Нам открыл худенький человечек в поношенном пиджаке. Лицо, волосы и глаза у него были такого же цвета, как и пиджак, – серые с желтоватыми пятнами. Это и был художник Врубель.
– Это что за юный субъект? – спросил он и крепко взял меня за подбородок. – Ваш сын? Совершенно акварельный мальчик.
Он схватил отца за руку и повел к столу.
Я боязливо осматривал комнату. Это была мансарда. Несколько рисунков, написанных акварелью, были приколоты булавками к темным обоям.
Врубель налил отцу и себе коньяку, быстро выпил свой коньяк и начал ходить по комнате. Он громко постукивал каблуками. Я заметил, что каблуки у него были очень высокие.
Отец сказал что-то похвальное о пришпиленных к обоям рисунках.
– Тряпье! – отмахнулся Врубель.
Он перестал метаться по комнате и сел к столу.
– Что-то я все время верчусь, как белка, – сказал он. – Самому надоело. Не поехать ли нам на Лукьяновку, Георгий Максимович?
– В Кирилловскую церковь?
– Да. Хочу посмотреть свою работу. Совсем ее позабыл.
Отец согласился. Мы втроем поехали на извозчике на Лукьяновку. Извозчик долго вез нас по бесконечной Львовской улице, потом по такой же бесконечной Дорогожицкой. Врубель и отец курили.
Я смотрел на Врубеля, и мне было его жалко. Он дергался, перебегал глазами, непонятно говорил, закуривал и тотчас бросал папиросу. Отец разговаривал с ним ласково, как с ребенком.
Мы отпустили извозчика около Федоровской церкви и пошли пешком по улицам Лукьяновки, среди садов. Мы вышли к обрыву. Дорога петлями пошла вниз. Там, внизу, виднелся маленький купол Кирилловской церкви.
– Посидим немного, – предложил Врубель.
Мы сели на землю на обочине дороги. Пыльная трава росла вокруг. Над Днепром синело вялое небо.
– Плохо, Георгий Максимович, – сказал Врубель, ударил себя по дряблой щеке и засмеялся. – Мне надоело таскать эту противную свою оболочку.
Я, конечно, плохо понимал слова Врубеля, да и не запомнил бы весь этот разговор, если бы отец не рассказывал о нем маме, а потом дяде Коле и некоторым знакомым и если бы все они не жалели Врубеля.
В Кирилловской церкви Врубель молча рассматривал собственные фрески. Они казались вылепленными из синей, красной и желтой глины. Мне не верилось, что такие большие картины на стене мог нарисовать этот худенький человек.
– Вот это живопись! – воскликнул Врубель, когда мы вышли из церкви.
Я удивился, что отец отнесся к этим словам спокойно и даже согласился с Врубелем, тогда как ни мне, ни моим братьям он не позволял сказать ни одного хвастливого слова. Поэтому, когда мы расстались с Врубелем на Рейтарской улице, я сказал отцу, что Врубель мне не понравился.
– Почему? – спросил отец.
– Он хвастун.
– Дурачок! – Отец похлопал меня по спине. – Не горбься!
– Почему дурачок? – спросил я обиженно.
– Прежде всего надо знать, – ответил отец, – что Врубель замечательный художник. Когда-нибудь ты сам это поймешь. А потом, еще надо знать, что он больной человек. Он душевно неуравновешенный. И еще