Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Войди же, милый, — проговорила она, — там мать, я тоже сейчас приду.
Я вошел в комнату, где сидела мать Диотимы. Благородная женщина протянула мне свою прекрасную руку, говоря:
— Входи, входи же, сын мой! Я должна бы сердиться на тебя, ты ведь отнял у меня мое дитя, заставил молчать во мне благоразумие, делаешь все, что взбредет тебе в голову, а теперь уходишь прочь; но простите ему, силы небесные, если он замыслил неправое, а если он прав, поскорее придите на помощь моему милому сыну!
Я хотел было ответить, но тут в комнату вошел Нотара с остальными друзьями, а вслед за ними и Диотима.
С минуту мы молчали. Мы склоняли голову перед скорбью любви, разделяемой нами всеми. Мы боялись оскорбить ее речами и гордыми мыслями. Наконец, после нескольких сказанных мимоходом слов, Диотима попросила меня рассказать что-нибудь об Агиде и Клеомене[159], ибо я часто с благоговением отзывался об этих великих людях, утверждал, что они бесспорно такие же полубоги, как Прометей, и борьба их против рока Спарты героичнее, чем самый блистательный миф. Гений этих людей — вечерняя заря Греции, как Тезей и Гомер — ее утренняя заря.
Я кончил свой рассказ, и все мы почувствовали себя сильнее и чище.
— Счастлив тот, в чьей жизни великие радости чередуются с отважной борьбой, — воскликнул один из друзей.
— Да. Это и есть вечная юность, когда у вас хватает сил на все и нас не ослабляет ни труд, ни наслаждение, — заметил другой.
— О, как бы я хотела быть с тобой! — воскликнула, обратившись ко мне, Диотима.
— Да ведь это хорошо, что ты остаешься, Диотима! — ответил я. — Жрица не должна покидать храм. Ты охраняешь священный огонь, сберегаешь в тиши все то прекрасное, что я найду, вернувшись к тебе.
— Да, пожалуй, ты прав, дорогой, так лучше, — молвила Диотима, но голос ее дрогнул, и она опустила шаль на свои небесные очи, чтобы не выдать слез, не выдать смятения.
О Беллармин, у меня чуть не разорвалось сердце оттого, что я вызвал краску стыда на ее лице.
— Друзья, берегите этого ангела! — воскликнул я. — Все для меня будет потеряно, если я потеряю ее. О, небо! Страшно подумать, что я способен натворить, если ее утрачу.
— Успокойся, Гиперион! — прервал меня Нотара.
— Успокойся? О добрые люди! Вам можно тревожиться о том, зацветет ли ваш сад и хорош ли будет урожай, вам можно молиться, чтобы уцелел ваш виноград, а мне нельзя ничего желать, расставаясь с единственным существом, которому подвластна моя душа.
— Нет, нет, друг мой, — сказал растроганный Нотара, — я вовсе не считаю, что ты ничего не должен желать, расставаясь с нею! Нет, клянусь божественной чистотой вашей любви, я, конечно же, вас благословляю!
— Вот ты мне и напомнил, — подхватил я. — Нас должна благословить дорогая матушка; она должна быть вместе с вами свидетельницей нашего счастья. Подойди, Диотима! Пусть твоя матушка освятит наш союз, пока та прекрасная Община, на которую мы уповаем, не сочетает нас браком.
И я преклонил колено; с открытым взором, краснея и радостно улыбаясь, она стала на колени рядом со мною.
— Давно уже, о природа, наша жизнь и ты составляют единство и любовь сделала наш собственный мир таким же чудесно юным, как ты и все твои боги! — сказал я.
— Мы бродили в твоих рощах, — продолжала Диотима, — и были как ты; мы сидели у твоих ручьев и были как ты; мы уходили в горные дали вместе с твоими детьми, звездами, как ты.
— Когда мы еще не встретились, — сказал я, — когда, словно лепет арфы, мы впервые услышали в себе мелодию, предвещавшую восторги любви, и в нас пробудились все струны и звенели, сливаясь в мощные аккорды жизни, — тогда, божественная природа, мы неизменно были как ты; но и теперь, когда мы расстаемся и радость умирает, мы и теперь как ты, мы и в страдании добры; вот почему мы хотим, чтобы чистые уста засвидетельствовали, что наша любовь свята и вечна, как ты.
— Свидетельствую, — молвила мать.
— Свидетельствуем, — повторили за ней другие.
Нам уже не нужно было слов. Я почувствовал прилив мужества, почувствовал, что готов к разлуке.
— Ну теперь я пойду, мои милые! — сказал я, и лица у всех стали божественно бледными.
Диотима стояла недвижно, точно мраморное изваяние, и я ощутил, как мертвеет ее рука в моей. Я убил все вокруг себя, я был совсем один, и мне стало жутко от этой бездонной тишины, в которой не находила отзвука кипевшая во мне жизнь.
— Ах, сердце мое горит огнем, а вы, мои дорогие, застыли, вы все так холодны! Неужели мне внемлют только домашние боги? — взывал я. — Диотима! Ты молчишь, ты даже не смотришь! О, благо тебе, что ты на меня не смотришь!
— Иди же, — вздохнула она, — так тому и быть; иди же, душа моя!
— О музыка, ты звучишь из пленительных уст! — воскликнул я, молитвенно складывая руки, как перед любимым кумиром. — О музыка, прозвучи еще хоть раз, блесни еще хоть раз, милый сердцу свет очей!
— Не надо так говорить со мной, — сказала она. — Будь крепче, будь мужественней!
Я пытался овладеть собой, но был как в бреду.
— Горе мне! Чую я, что это прощанье навек! — вырвалось у меня.
— Ты убьешь ее, — воскликнул Нотара. — Погляди, она так кротка, а ты совсем потерял голову!
Я взглянул на нее, и горючие слезы брызнули у меня из глаз.
— Прощай же, Диотима! — крикнул я. — Прощай, рай любви! Будем стойкими, дорогие друзья! Дорогая матушка, я доставил тебе и радость и страданье. Прощайте! Прощайте!
Я вышел, шатаясь. Меня провожала только Диотима.
Наступил вечер, и на небе появились звезды. Мы молча стояли внизу у дома. Вечность жила в нас, над нами. Нежно, словно эфир, обняла меня Диотима.
— Глупый, что такое разлука? — таинственно улыбаясь, прошептала она. Так улыбаются бессмертные.
— Да и я теперь все вижу по-другому, — сказал я, — и я сам не знаю, что же в конце концов сон: мое страдание или моя радость.