Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он едва поздоровался, не задал ни одного вопроса о Стефании, не сказал ничего о том, что он делал в Вене. «Врач говорит, это неизлечимо» – вот все, что он смог произнести. Я был потрясен недвусмысленным диагнозом. Вероятно, доктор Блох сообщил ему о состоянии его матери. Возможно, он позвал другого врача для консультации и не смог примириться с этим жестоким приговором.
Его глаза горели, он разразился гневом. «Неизлечимо – что они хотят этим сказать? – кричал он. – Дело не в том, что болезнь неизлечима, а в том, что врачи не способны ее вылечить. Моя мать еще не старая. Сорок семь лет – это не возраст, когда уже отказываются от надежды. Но как только врачи ничего не могут сделать, они называют болезнь неизлечимой».
Это была знакомая привычка моего друга превращать все, с чем он сталкивается, в проблему. Но он никогда не говорил с такой горечью, с такой страстью, как сейчас. Внезапно мне показалось, будто Адольф, бледный, возбужденный, потрясенный до глубины души, спорит и торгуется со Смертью, которая безжалостно требует свою жертву.
Я спросил у Адольфа, не могу ли чем-нибудь помочь. Он не слышал меня, он был слишком занят этим сведением счетов. Затем он оборвал себя и заявил спокойным, сухим тоном: «Я останусь в Линце и буду заниматься хозяйством вместо матери». – «Ты можешь это сделать?» – спросил я. «Человек может сделать все, когда должен сделать» – и больше он ничего не сказал.
Я вышел с ним на улицу. Теперь, подумал я, он конечно же спросит меня о Стефании; возможно, ему не хотелось упоминать о ней в мастерской. Я был бы рад, если бы он сделал это, потому что точно выполнил указания и мог о многом ему рассказать, хотя ожидаемый разговор не состоялся. Я также надеялся, что Адольф, находясь в глубоких душевных переживаниях, найдет утешение в мыслях о Стефании. И безусловно, так оно и было. Стефания значила для него в те тяжелые недели больше, чем когда-либо раньше. Но он подавлял любое упоминание о ней – так глубоко его поглотила тревога о матери.
Я не могу вспомнить точно, когда Адольф вернулся из Вены. Возможно, это было в конце ноября, но, может быть, даже и в декабре. Но недели после его приезда не изгладились в моей памяти; они были в некотором смысле самыми прекрасными, самыми интимными неделями нашей дружбы. То, насколько глубокое впечатление оставили во мне эти дни, можно понять из простого факта: ни из какого другого периода нашего общения с Адольфом в моей памяти не выделяется так много подробностей. Он как будто преобразился. До этого я был уверен, что знаю его очень хорошо во всех отношениях. В конце концов, мы, объединенные исключительно близкими дружескими отношениями, прожили более трех лет, которые не допускали никаких тайн. Однако в те недели мне казалось, что мой друг стал другим человеком.
Ушли те проблемы и представления, которые обычно волновали его столь сильно, были забыты все мысли о политике. Даже его интерес к искусству был едва заметен. Он был никем, лишь преданным сыном и помощником своей матери.
Я не принимал слова Адольфа всерьез, когда он сказал, что теперь возьмет на себя ведение домашнего хозяйства на Блютенгассе, так как знал, что он низкого мнения о таких монотонных и рутинных, хоть и необходимых занятиях. Поэтому я скептически относился к его добрым намерениям и воображал, что они ограничатся несколькими жестами, исполненными благих намерений. Но я сильно заблуждался. Я недостаточно понимал эту сторону характера Адольфа и не понимал, что безграничная любовь к матери даст ему возможность выполнять непривычную домашнюю работу так хорошо, что она не могла им нахвалиться. Так, однажды, когда пришел на Блютенгассе, я увидел Адольфа, стоящего на коленях на полу в голубом переднике. Он драил кухню, которую не мыли уже давно. Я был на самом деле поражен и, вероятно, показал это, так как фрау Клара улыбнулась, несмотря на боль, и сказала мне: «Видишь, Адольф может делать все». Потом я заметил, что Адольф передвинул в комнате мебель. Теперь кровать его матери стояла на кухне, потому что там было тепло. Кухонный буфет оказался в гостиной, а на его месте стояла кушетка, на которой спал Адольф, чтобы быть ближе к матери и ночью тоже. Паула спала в гостиной.
Я не мог удержаться от вопроса, как он справляется с готовкой. «Как только закончу с мытьем полов, ты сможешь сам увидеть», – сказал Адольф. Но прежде чем я это смог увидеть, фрау Клара сказала мне, что каждое утро она обсуждает с Адольфом, что приготовить на обед. Он всегда выбирал ее любимые блюда и готовил их так хорошо, что она сама не могла бы сделать лучше. Она утверждала, что получает огромное удовольствие от приготовленной еды и что она никогда не ела с таким аппетитом с тех пор, как вернулся Адольф.
Я взглянул на фрау Клару, которая сидела на постели. Горячность слов разрумянила ее обычно бледные щеки. Радость оттого, что ее сын вернулся, и его преданность ей преобразили серьезное, изможденное лицо. Но за этой материнской радостью были видны несомненные признаки страдания. Глубокие морщины, сжатый рот и запавшие глаза показывали, насколько прав был доктор.
Разумеется, мне следовало бы знать, что мой друг не подведет даже в таком экстраординарном деле, так как, за что бы он ни брался, он делал это тщательно. Видя серьезность, с которой он занимался домашними делами, я подавил шутливое замечание, хотя Адольф, который всегда был таким щепетильным в отношении того, чтобы быть изящно одетым, безусловно, выглядел комично в своих старых вещах и фартуке. Я также не произнес и слов похвалы, так я был тронут этой переменой в нем, зная, сколько выдержки стоила ему эта работа.
Состояние фрау Клары менялось. Присутствие сына улучшило ее общее состояние и взбодрило ее. Иногда она даже вставала с постели во второй половине дня и сидела в кресле. Адольф предупреждал каждое ее желание и очень нежно заботился о ней. Никогда раньше я не видел, чтобы он проявлял такую любовь и нежность. Я не верил собственным глазам и ушам. Ни одного сердитого слова, ни одного нетерпеливого замечания, никаких резких попыток настоять на своем. Он совершенно забыл о себе в те недели и жил только для своей матери. Хотя Адольф, как утверждала фрау Клара, унаследовал много черт характера от своего отца, я в те дни понял, как сильно его характер был похож на характер его матери. Конечно, отчасти это было благодаря тому, что предыдущие четыре года жизни он провел с ней. Но помимо этого между матерью и сыном существовала особая духовная гармония, которая с тех пор мне никогда больше не встречалась. Все, что их разделяло, отошло на задний план. Адольф никогда не говорил о разочаровании, которое постигло его в Вене. На тот момент тревоги о будущем, казалось, больше не существовало. Атмосфера расслабленного, почти безмятежного довольства окружала умирающую женщину.
Адольф тоже, казалось, забыл обо всем, что его заботило. Только однажды, когда я уже попрощался с фрау Кларой, он дошел со мной до двери и спросил меня, видел ли я Стефанию. Но теперь этот вопрос был задан другим тоном. В нем больше не было нетерпения пылкого влюбленного, а лишь тайная тревога молодого человека, который боится, что судьба лишит его того последнего, ради чего стоит жить. Из его торопливого вопроса я понял, как много эта девушка значила для него в те тяжелые дни; наверное, больше, чем если бы она действительно была так близка ему, как он хотел бы. Я его уверил: я часто видел Стефанию, шедшую по мосту со своей матерью, и все, казалось, было по-прежнему.