Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От этого неожиданного выпада король, казалось, дрогнул. Он повернулся к дофину и, сурово глядя на него, произнес:
– А ведь правда, восемнадцать лет, как раз столько, сколько вам, Карл! – словно бы упрекая сына за это совпадение.
Тут в поддержку Орлеанскому вновь выступил коннетабль Одрегем и проворчал:
– Нам куда легче было бы выдворить прочь англичан, ежели бы французы не дрались вечно между собой.
С минуту король сидел молча со злобным лицом. Надо быть воистину слишком уверенным в себе, чтобы настаивать на решении, которое не одобряют верные твои слуги. Вот здесь-то и сказывается нрав правителя. Но король Иоанн II не обладал необходимой твердостью, просто он был упрямец.
Никола Брак, в совершенстве изучивший искусство пользоваться минутным молчанием, вдруг наступающим в любом королевском совете, решил дать Иоанну возможность отойти с честью, не поступившись гордостью и оставшись при своей злобе.
– Сир, разве мгновенная смерть под топором палача достаточное искупление за все совершенные прегрешения? Вот уже два с лишним года его высочество Карл Наваррский чинит вам зло. А вы за все это хотите покарать его так легко? В вашей воле заточить его в темницу, и тогда он поймет, что значит умирать медленно, день за днем. И кроме того, ручаюсь, что его сторонники непременно сделают попытку вызволить его из узилища. Вот тогда-то вы сможете схватить тех, кто сегодня шутя вырвался из ваших сетей. Таким образом, у вас будет великолепный предлог расправиться с зачинщиками открытого мятежа...
Король одобрил этот совет и заявил, что и впрямь негоже, чтобы его предатель зять сразу искупил все свои грехи, пусть подольше помучается.
– Отложим его казнь. Только бы не пришлось в этом раскаяться. Ну а теперь ускорим казнь остальных. Довольно болтовни, мы и так потеряли много времени.
Со стороны могло показаться, будто Иоанн II боится, как бы у него не отторговали еще чью-нибудь голову.
Одрегем снова кликнул из окна королевского смотрителя и молча показал ему четыре пальца. Но очевидно, будучи не слишком уверен в том, что его правильно поняли, отрядил во двор еще и лучника, чтобы тот на словах передал – отослать еще одну повозку.
– Поторапливайтесь! – твердил король.– Повелите избавиться от этих предателей.
Избавиться... странное словечко, которое могло бы озадачить любого, кто не изучил нрава этого странного монарха! Но именно в этих выражениях он приказал покарать виновных. Он не говорил: «Избавьте меня от этих предателей», что звучало бы вполне понятно, а говорил: «Повелите избавиться от этих предателей...» А что это, в сущности, значило в его устах? Избавиться от них с помощью палача? Избавиться от них, отпустив их на волю? Или, возможно, это была просто оговорка, на которой он настаивал, ибо в припадках гнева в голове его все путалось и болтал он любое, что подвернется на язык.
Я вам, Аршамбо, передаю все это так, будто я лично присутствовал при этой сцене. Но дело в том, что меньше чем через три месяца, другими словами, в июле, когда все это еще было свежо в памяти людей, мне об этом наиподробнейшим образом рассказывали сами участники: и маршал Одрегем, и его высочество Орлеанский, и сам дофин, равно как и Никола Брак; причем каждый, разумеется, особенно пространно излагал то, что говорил лично он. Таким манером мне удалось восстановить всю сцену, хочу надеяться, в достаточной мере достоверно и даже в мельчайших подробностях. И я тут же отписал все это Папе, до которого доходили лишь разноречивые и неполные слухи. А в таких делах подробности, даже мельчайшие, представляют огромную важность, хотя многие придерживаются обратного мнения, ибо именно по таким мелочам узнается характер человека. Лоррис и Брак – оба одинаково алчны до денег, и ради наживы оба способны пойти на бесчестье. Но Лоррис натура мелкая в отличие от Никола Брака, весьма благоразумного политика...
А дождик все льет и льет... Брюне, где мы? А-а, в Фонтенуа... Как же, отлично помню: Фонтенуа входил в мою епархию. Здесь-то и произошла знаменитая битва, имевшая для Франции важнейшие последствия. Фонтанетум, как его называли в древности. В 840-м, а может быть, в 841 году Карл и Людовик Немецкий нанесли здесь поражение брату своему Лотарю, после чего подписали Верденский договор. И отсюда пошло французское королевство, наконец-то на веки вечные отделившееся от Империи... При таком дожде разглядеть ничего нельзя. Впрочем, и глядеть-то здесь не на что. Порою вилланы, работая в поле, находят то рукоятку меча, то проржавевший насквозь шлем, пролежавший в земле пять столетий... Передайте людям, Брюне, что мы здесь не остановимся.
Вновь водрузив на голову шлем, король Иоанн II вскочил в седло, а за ним ехал верхом один лишь маршал Одрегем в простом металлическом подшлемнике. К чему нацеплять на себя воинские доспехи, раз никакой опасности не предвидится. Одрегем был не из тех, кто любит не к месту похваляться своей воинской доблестью. Ежели королю угодно было надеть шлем, увенчанный короной, дабы присутствовать при том, как четырем людям отсекут голову, что ж, его дело.
Все остальные, начиная с самого знатного сеньора и кончая последним лучником, отправятся к месту казни пешком. Таково было решение короля, ибо он мог часами самолично разрабатывать порядок какой-нибудь церемонии вплоть до деталей, обожал вносить новшества в мелочи, вместо того чтобы все проходило по старинным кутюмам.
Оттого что приказ плохо поняли и в спешке отослали лишнюю повозку, их осталось всего три. Вслед за повозками шли Гийом... да нет, никакой он не Гийом и вовсе не Кош, я все спутал – Гийом ла Кош действительно существовал, но так звали королевского слугу при опочивальне, но что-то вроде ла Коша... Может, ла Гош, ле Гош, ла Танш, ла Планш... Не уверен даже, что его звали Гийом; впрочем, это не так уж важно... Итак, вслед за повозками шествовал королевский смотритель и новоявленный палач с мучнисто-белой, как репа, пролежавшая всю зиму в подвале, физиономией, тощенький, как мне передавали, и отнюдь не похожий на злодея, повинного в четырех смертоубийствах; а за ними поспешал капуцин и, по обыкновению всех капуцинов, все время теребил вервие из конопли, коим они перепоясывают себе чресла.
С непокрытой головой и связанными за спиной руками вышли из донжона осужденные на казнь. Первым шагал граф д’Аркур, в белом своем плаще, разодранном королем вместе с рубашкой. Видны были его плечи, розоватая поросячья кожа и жирная грудь. В углу двора наспех вострили на точильном камне топоры.
Никто не глядел на осужденных, никто не осмеливался на них глядеть. Кто уставился на плиты, которыми был вымощен двор, кто пристально рассматривал стену замка. Да и кто бы осмелился в присутствии самого короля бросить дружеский или хотя бы только сочувственный взгляд на этих четырех идущих на смерть? Даже те, что стояли в заднем ряду, и те упорно не подымали глаз, боясь, что сосед потом скажет, что он, мол, видел на лице такого-то... Большинство в глубине души порицали короля. Но одно дело в душе, а другое – открыто показать это... Многие из них были связаны с графом д’Аркуром давней дружбой, охотились вместе, состязались на копьях, трапезничали за его столом, славившимся своим обилием. Сейчас ни один, казалось, ничего этого не помнил; крыши замка и апрельские облачка неотвратимо притягивали к себе их взоры. До того притягивали, что, когда Жан д’Аркур обвел присутствующих заплывшими жиром глазами под тяжелыми складками век, он не обнаружил ни одного лица, коему мог бы хоть взглядом поведать горе свое. Даже брату, особенно родному брату! Ну конечно, коли старшего брата-толстяка не будет на свете, кому передаст король все его титулы и все его добро?