Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гаврилов поймал себя на том, что старается думать о чём угодно, лишь бы увести мысли от происшедшей с ним беды. Как страус — голову под крыло, упрекнул он себя. Замкнуть поезд безбалковой машиной, да ещё без рации и ракет! Ну, ракеты, положим, в метель всё равно никто б не увидел, а раз шёл без рации, значит, не имел права рисковать. Мог погибнуть ни за грош и ребят подвести под монастырь — с живых бы спросили… Как застучало в двигателе и резко упало давление масла, сразу понял, что поплавились подшипники. Но ведь знал же, что машину перед походом не ремонтировали, печёнкой чувствовал, что тягач ненадёжный, а пошёл в хвосте. Поздновато тебе, Ваня, на ошибках учиться, годы не те. Выжить-то выжил, да не стал ли обузой?
Вспомнил, как в сорок первом каратели сжимали кольцо вокруг партизанского лагеря. «Юнкерсы» наугад сыпали на лес бомбы, а партизаны, полумёртвые от усталости, многие километры тащили его, беспомощного, на самодельных носилках. Молил: оставьте, братишки, дайте только пистолет и парочку гранат — не оставили, вынесли. Но тогда хоть оправдание перед совестью было — три дырки в груди…
Глубоко вдохнул и выдохнул воздух — грудь тяжёлая, застуженная. Люди придумали вещи удачнее, чем природа придумала самих людей. Бесхитростная лампочка горит в полную силу до самого своего конца. Так бы и человеку: полнокровная, полезная жизнь и мгновенный конец. Верил бы в бога, попросил бы у него: дай месяц здоровья, чтоб довести поезд! Один только месяц, а потом забирай, в ад или в рай, куда хочешь… Глупо, одёрнул себя Гаврилов, забивать голову фантазиями, в строй нужно войти. Так и скажу Алексею: хоть огнём жги, всю шкуру продырявь, но поставь на ноги!
Когда выписывался из госпиталя, майор медицинской службы признался: «Ну, лейтенант, попал ты в историю, о твоём выздоровлении сам Вишневский докладывал на конференции. Чудо, и только! Будешь жить сто лет с таким организмом». Тридцати тогда ещё не было, трое суток мог не есть и не спать, за всю войну ни разу не чихнул… До ста лет почти пятьдесят, на, возьми их и дай месяц, один месяц!
Заметно похолодало. Гаврилов забрался с головой в мешок, прикрыл глаза. Для дела, для здоровья лучше всего бы заснуть, но не спится, тревога гложет. Доведёт ли поезд Игнат? И воля у него есть и голова на плечах, технику любит и знает; всем хорош Игнат как исполнитель… Валера? Цены ему нет как человеку, а характером слабоват, не убедишь его, не докажешь, что добро должно быть с кулаками. Добром любовь завоюешь, но бой не выиграешь… Давид? Второй Игнат, разве что пообщительней, не потянет… Сомову верю, хотя и сорвался до истерики; этот, если возьмётся за рычаги, умрёт, а не выпустит из рук. Но здоровьем слабоват, силёнок мало стало у Васи, и за характер не очень его уважают… Ну, кто ещё? Тошка, Лёнька не в счёт, за самими глаз да глаз нужен. Молодец, племяш, вытащил из могилы, но в поход его больше не возьму… Нет, не возьму. Хорошо, конечно, что признался насчёт пальца, который на Комсомольской поленился заменить, но веры Лёньке нет: сегодня покаялся, а завтра промолчит. Механик-водитель — это призвание, профессия, а у него, видно, нет такого призвания и не будет. Голова у него ясная, вернётся домой — в институт нужно идти, буду жив — прослежу…
Улыбнулся — вспомнил, как отказывался брать с собой Лёньку, а Катя хмурила брови, разводила руками, спрашивала: «Почему, Ванечка? Чем тебе не подходит племянник?» А Гаврилов, уже зная, что вот-вот сдастся, смеялся и говорил: «Сколько лет живу с тобой, Катюша, не видел, чтоб ты из дому вышла со спущенным или перекрученным чулком». — «Не пойму, что ты этим хочешь сказать?» — «А то, что антарктический водитель, как уважающая себя женщина, не выйдет в путь, пока всё не подтянет и не подгонит. А твой лоботряс и внимания не обратит, что чулок у него перекручен!» Посмеялись тогда, а ведь не ошибся, как в воду смотрел. И сломанный палец не заменил, и тягач погнал в позёмку, чуть себя и людей не погубил…
Был бы обычный поход — и думать ни о чём бы не думал. Игнат и Валера на пару за любого начальника бы сработали. Лежал бы себе на полке, книжку читал и покуривал… И снова улыбнулся, вспомнил, как ребята порешили, — считали, что он спит и не слышит: «Все сигареты — бате!» По себе знал — от куска хлеба последнего отказаться легче, чем от последней затяжки. Так он и согласится, держи карман шире! Кто не работает — тот не курит. А станут уговаривать, — грудь, скажу, болит, нельзя. Алексей подтвердит.
Гаврилов вздрогнул: коротко прозвонил будильник. Напутал, наверное, дежурный, не туда стрелку подвёл. Оказалось, никто ничего не напутал. На звонок встал Алексей, зажёг свет, оделся, знаком показал — порядок, батя, и стал разжигать капельницу. Когда в салоне стало тепло, поставил Гаврилову термометр и стал готовиться к процедуре. Всадил в каждую ягодицу по шприцу, обмотал пациенту жгутом предплечье и ввёл в вену глюкозу. Прослушал грудь, подмигнул:
— Будешь, батя, плясать на моей свадьбе!
— Не брешешь?
— Слово!
— Сколько намотало?
— На, смотри, тридцать семь.
— Лёгкие-то как?
— Вроде чистые, батя, бронхитом отделаешься. Но с неделю продержу, пусть сердце отдохнёт.
— Ну, Лёша, спасибо. Спасибо, сынок.
Алексей загасил капельницу, выключил свет и нырнул в мешок.
Даже косточки хрустнули, кровь весело по жилам побежала! Неделя — это нам раз плюнуть. Если, конечно, Алексей не брешет,