Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Таратонга, к сожалению, я должен вернуться во Францию. Интересы всего человечества требуют этого. Пароход будет через восемь дней, и я вас покину. Я принимаю твой подарок, но при условии, что ты разрешишь мне сделать что-нибудь для тебя и твоего народа. У меня есть немного денег, совсем немного. Позволь мне их оставить, вам ведь могут понадобиться какие-нибудь инструменты и лекарства.
— Как хочешь, — равнодушно произнесла она.
Я передал ей семь тысяч франков, схватил полотна и бросился к себе. Неделя в ожидании парохода была беспокойной, я и сам не знал, чего я боялся, но мне не терпелось уехать. Некоторые поэтические натуры не могут любоваться прекрасным в одиночку, им совершенно необходимо разделить эту радость с себе подобными.
Я торопился во Францию, чтобы предложить свое сокровище торговцам картин. За него можно было получить миллионов сто. Досадно было только, что процентов тридцать-сорок полученной стоимости уйдет в пользу государства. Так наша цивилизация вторгается в самую интимную область — область красоты.
На Таити мне пришлось пятнадцать дней ждать парохода во Францию. Я старался как можно меньше говорить о своем атолле и Таратонге. Я не хотел, чтобы рука какого-нибудь промышленника коснулась моего рая. Однако хозяин отеля, где я остановился, хорошо знал остров и Таратонгу.
— Довольно экстравагантная дамочка, — сказал он однажды вечером.
Я молчал. Я считал слово «дамочка» оскорбительным в применении к самому благородному человеку, которого я когда-либо знал.
— Она, конечно, показала вам свои картины? Я выпрямился:
— Простите?..
— Она довольно хорошо рисует, ей-Богу. Лет двадцать тому назад она провела три года в Школе декоративного искусства в Париже. Когда с появлением разных заменителей цены на копру упали, она вернулась на остров. Она удивительно имитирует Гогена. У нее постоянный контракт с Австралией, которая платит ей двадцать тысяч франков за полотно. Она живет этим… Что с вами, мой друг? Вам нехорошо?
— Пустяки, — невнятно пробормотал я.
Не знаю, как я нашел силы встать, подняться к себе в комнату и броситься на кровать. Я лежал в какой-то прострации, охваченный глубоким, непреодолимым чувством отвращения. Мир опять обманул меня. Самые низкие расчеты разъедают человеческие души и в крупных столицах, и на маленьких островках Тихого океана.
Воистину мне осталось только удалиться на необитаемый остров и жить одному.
Старая-престарая история
Столица Боливии Ла-Пас расположена на высоте пять тысяч метров над уровнем моря. Выше не заберешься — нечем дышать. Там есть ламы, индейцы, иссушенные солнцем плато, вечные снега, мертвые города. По тропическим долинам рыщут золотоискатели и ловцы гигантских бабочек.
Шоненбаум грезил этим городом едва ли не каждую ночь, пока два года томился в немецком концлагере в Торнберге. Потом пришли американцы и распахнули перед ним двери в мир, с которым он совсем было распрощался. Боливийской визы Шоненбаум добивался с упорством, на какое способны только истинные мечтатели. Он был портным из Лодзи и продолжал старинную традицию, прославленную до него пятью поколениями польско-еврейских портных. В конце концов Шоненбаум перебрался в Ла-Пас и после нескольких лет истового труда сумел открыть собственное дело и даже достиг известного процветания под вывеской «Шоненбаум, парижский портной». Заказов становилось все больше; вскоре ему пришлось искать себе помощника. Задача оказалась не из простых: среди индейцев с суровых плато встречалось на удивление мало портных «парижского класса» — тонкости портняжного искусства не давались их задубевшими пальцам. Обучение заняло бы так много времени, что не стоило за него и браться. Оставив тщетные попытки, Шоненбаум смирился со своим одиночеством и грудой невыполненных заказов. И тут на помощь пришел нежданный случай, в котором он усмотрел перст благоволившей к нему Судьбы, ибо из трехсот тысяч его лодзинских единоверцев уцелеть посчастливилось немногим.
Жил Шоненбаум на окраине города. Каждое утро перед его окнами проходили караваны лам. Согласно распоряжению властей, желавших придать столице более современный вид, ламы лишались права дефилировать по улицам Ла-Паса; тем не менее животные эти были и остаются единственным средством передвижения на горных тропах и тропинках, где о настоящих дорогах еще и не помышляют. Так что вид лам, навьюченных ящиками и тюками, покидающих на рассвете пригород, запомнится многим поколениям туристов, надумавших посетить эту страну.
По утрам, направляясь в свое ателье, Шоненбаум встречал такие караваны. Ему нравились ламы, только он не понимал отчего: может, потому, что в Германии их не было?.. Караван состоял обычно из двух-трех десятков животных, каждое из которых способно переносить груз, в несколько раз превышающий его собственный вес. Иногда два, иногда три индейца перегоняли караваны к далеким андийским деревушкам.
Как-то ранним утром Шоненбаум спускался в город. Завидев караван, он, как всегда, умиленно заулыбался и умерил шаг, чтобы погладить какое-нибудь животное. В Германии он никогда не гладил ни кошек, ни собак, хотя их там водится великое множество; да и к птицам оставался равнодушен. Разумеется, это лагерь смерти столь недружелюбно настроил его к немцам. Гладя бок ламы, Шоненбаум случайно взглянул на погонщика-индейца. Тот шлёпал босиком, зажав в руке посох, и поначалу Шоненбаум не обратил на него особого внимания. Его рассеянный взгляд готов был соскользнуть с незнакомого лица: ничего особенного, лицо как лицо, худое, обтянутое желтой кожей и как будто высеченное из камня: словно над ним много столетий подряд трудились нищета и убожество. Вдруг что-то шевельнулось в груди Шоненбаума — что-то смутно знакомое, давно забытое, но все еще пугающее. Сердце бешено застучало, память же не торопилась с подсказкой. Где он видел этот беззубый рот, угрюмо повисший нос, эти большие и робкие карие глаза, взирающие на мир с мучительным упреком: вопрошающе-укоризненно? Он уже повернулся к погонщику спиной, когда память разом обрушилась на него. Шоненбаум сдавленно охнул и оглянулся.
— Глюкман! — закричал он. — Что ты тут делаешь?
Инстинктивно он крикнул это на идише. Погонщик шарахнулся в сторону, будто его обожгло, и бросился бежать. Шоненбаум, подпрыгивая и дивясь собственной резвости, кинулся за ним. Надменные ламы чинно и невозмутимо продолжали шагать дальше. Шоненбаум догнал погонщика на повороте, ухватил за плечо и заставил остановиться. Ну конечно, это Глюкман — никаких сомнений: те же черты, то же страдание и немой вопрос в глазах. Разве можно его не узнать? Глюкман стоял, прижавшись спиной к красной скале, разинув рот с голыми деснами.
— Да это же ты! — кричал Шоненбаум на идише. — Говорю тебе, это ты!
Глюкман отчаянно затряс головой.
— Не я это! — заорал он на том же языке. — Меня Педро зовут, я тебя не знаю!
— А где же