Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так — через сон — человек получает прозрение памяти: он ощущает грозное присутствие затененных областей прошлого, которых не касался свет сознания; там, в тюрьме времени, похоронены люди, события, знания о себе самом, исключенные из сферы внутренней жизни.
Исключенные — но не переставшие существовать: ведь даже забывая что-то, мы лишь отказываем этому воспоминанию в праве появляться в поле нашего внутреннего зрения, а избавиться от него окончательно мы не в силах. И эти воспоминания, казалось бы, преданные небытию, на самом деле обращаются на дальних орбитах души, остывают или продолжают светить; все наши горести, все любови, все страдания существуют в нас, как погасшие светила, и долго еще длится свет бывших солнц — одно это может показать, насколько малая часть внутреннего космоса нам знакома.
Ясновидец памяти — вот кем стал я во сне. Течение реки, в которую превратилось сновидение, отрешило меня от себя самого, разорвало все нити, которыми связаны сознание и память, благодаря чему ты в любой момент в подробностях прошлого знаешь, кто ты; став никем, лишившись предопределенной личностью избирательности в воспоминаниях, я словно обрел всю свою память целиком.
Власть воды отступилась от меня; и я узнал, что память одного человека — это не утлая лодка. Память — такая, какой она открылась мне, — была ковчегом.
В том течении, в том движении воды, что казалось пустым, вдруг стали проступать острова, в отдалении вновь возникли берега, и река стала рекой; я как будто достиг самой глубины сна, где образы не знают конкретных черт, и теперь возвращался обратно, ближе к дневной яви.
Острова, плоские, печальные, были схожи с островами северных рек; их, состоящих из гальки, песка и земли, каждое половодье перемывает наново, и они блуждают по речному руслу, проклинаемые лоцманами и бакенщиками. Острова эти бывают велики, но на них не ставят даже рыбацкой избы; иногда только, если остров слежавшийся, сопрелый от речной гнили, там принимается в жадный рост трава, и, польстившись на густотравье, летом по реке везут в широких лодках, будто на телегах, стога сена. Но скотина неохотно ест эту траву, словно чувствуя, что стебли и листья ее так раздались от пустой воды, что трава эта донельзя голодна и потому отберет силы, а сама не отдаст ни капли, не насытит; разбавит кровь, сделает водянистым молоко. На следующий год и покоса уже не найти, вместо острова будет отмель; такие острова не наносят на карту, и только в прибрежных деревнях помнят, где какой был.
Я заметил, что некоторые острова несет вода — это были огромные торфяные плавуны; где-то в верховьях река размывала залежи торфа, уносила их; на одном из торфяных островов стояли старые, потемневшие деревянные кресты — река вырвала кусок кладбища.
Другие острова не двигались; их берега были будто обложены валунами, укреплены. И когда я приблизился к одному такому острову, я увидел, что это был берег человеческих лиц; люди сомкнулись тесно, передние по горло вошли в воду, следующие стояли чуть выше на отлогом дне, последующие — еще выше, и так много рядов, которые для смотрящего с реки были только лицами.
Вода эти лица не отражала: в реке словно иссякла сила самообновления, и река несла давние отражения, размытые, неясные, в которых едва угадывались то облако, то сине-белый борт парохода, то серый от дождя еловый лес на обрыве.
Вода реки струилась без напора или смятения, как кровь в жилах спящего; если бы возможно было перенести эту реку из сна в действительность, отделить ее от смутных берегов сновидения и вставить, как в оправу, в холмы и откосы любой известной долины, она бы издали казалась обычной рекой. Но оказавшись на берегу, человек вдруг почувствовал бы, что это вчерашняя река; она лишь течет здешними местами, но ни один приток не сольется с ее водами, ни один ключ не пробьется сквозь донный песок, чтобы напитать ее.
Если в ясный день у воды кажется, что река — овеществленная речь дня, беззвучное и всепроницающее движение жизни в нем, то около реки, перенесенной из сна, ощущение было бы иным.
Речь отзвучавшая, речь, чьи слова похожи на пустые, треснувшие раковины с потускневшим перламутром, из которых извлечены жемчужины значений; жизнь окончившаяся, текущая, как вода из кувшина, разбитого у родника на обрыве, долго течет вниз по склону, прокладывая русло среди палой листвы, хотя наверху, у родника, уже давно собраны или втоптаны в глину черепки, — вот чем была та река. По ее берегам не могло быть пристаней, качающихся на привязи лодок, дорожек, ведущих к воде, и рыбацких рогулек на отмелях.
Лица людей, стоявших в воде и у воды, были темны; течение внезапно подхватывало то одного, то другого — и на место унесенного заступал тот, кто стоял следом за ним; так река размывает коренной берег, незаметно подтачивая грунт под камнями. Лица были так темны, словно люди долго шли под землей, шли не по тоннелю, а сквозь саму землю, и крупицы ее въелись в кожу; земля была у них во рту, в желудке, в легких, все пустоты тела были заполнены ею.
Люди были словно заживо похоронены, но не умерли в могиле, а блуждали подземными путями до той поры, пока не вышли на берег реки, не отворили, как дверь, земную твердь. Но вышли они в мир, где напротив имени каждого из них в давно истлевших списках стоял прочерк, удостоверяющий их небытие, и теперь смерть в считаные мгновения довершала отсроченный труд.
Так рассыпаются извлеченные из древних курганов свитки — сам воздух нового мира становится убийственным для них. Тысячелетия времени, от воздействия которого они были укрыты, протекают для них в один миг, и как убыстренное горение становится взрывом, в них происходит «взрыв» времени, уничтожающий их — и выправляющий общую временную ткань, для которой они были занозой прошлого.
Люди, стоявшие на берегу, были такими же занозами — и время расправлялось с ними, хотя они и старались держаться вместе; река уносила их, вода поглощала без всплеска; они стояли, словно сход деревни, затопленной много лет назад, деревни, чьи дома ушли в ил, и только окатанные течением кирпичи печей еще изредка краснеют на песчаных косах. Эти люди, остаток давно ушедшего поколения, вычеркнутые из него, ввергнутые в душную тьму земли, были будто устаревшее слово, забытая часть речи. Им уже не было места ни в языке, ни в мире: слово их звучало глухо, как сквозь землю, и доносилось из-под ног живущих.
Я слишком хорошо чувствовал, что эти люди обращаются ко мне с того берега; один из берегов, к которому был ближе мой взгляд, мое местоположение во сне, был берег этот, я воспринимал его так, как моряк видит близящуюся землю, ощущая за узкой полосой всю ее желанную протяженность; а берег тот был землей оставленной, покинутой, которая, как бы велика она ни была, всегда по мере удаления превращается для отплывающего в остров.
Остров людей среди вод; их земляные лица незряче просили узнать их, но одновременно над ровным течением реки слабо, как шелест крыльев насекомых в безветрие, сладко, как запах эфира из-под двери в комнату больного, разносился тихий бессловесный голос, как бы поющий песнь; в ней рассыпался колос, слабел черенок листа, червь проникал в скорлупу лесного ореха; все то, что служит иногда элегической поэтике, было собрано воедино в его действительном обличье, в бесстыдной естественности смерти. Это были те звуки, что громки лишь в кладбищенской тишине в будний день, когда единственный посетитель поражается, сколь бессильны ограды и памятники охранить мертвых от природы, которая, не будь уборщиков и сторожей, за десять лет превратила бы кладбище в бурелом, где редкие фотографии и надписи на плитах смотрелись бы так же чужеродно, как пластиковая банка, брошенная в лесу, среди птичьих гнезд и звериных нор.